top of page

Елена Дорогавцева

Без речи

без речи


В последний летний день,

проснувшись в девять,

открыв окно и воздуха набрав,

наполненного солнцем и травою,

услышала раскаты канонады.

заохали соседи: “что, война?”,

как будто крепко спали эти годы.


под грохоты пальбы качались ветки,

жара кусала плечи, и шмели

несли остатки жизни по сусекам,

и сын сказал: “да это ПВО”, —

обыденно сказал, не удивляясь.


гремел салют со стороны Москвы.

над домом затрещали вертолеты,

собаки заметались по углам,

забились под кровать,

а я пошла

готовить завтрак —

медленно, спокойно.


Теперь я застываю над плитой

и стеклянею, ничего не вижу,

не слышу ничего, не говорю,

и только так могу вконец не двинуть.

и как теперь кричать, как ни в себя —


двоюродным, троюродным, неблизким.

не знаю где и что:


там баба Нюра,

с печеньем и какао каждый раз:

“Оленушка, ты час уже не ела!”,

и женщина на улице кривой —

“Пид Замком” —

приютившая случайных

людей.


Под этим городом теперь

укрытые землей и глиной лица

забытых, неопознанных.

Там жарко,

там зной,

а я все думаю про снег,

лавиною идущий, грозным комом,

и саваном равняющим под наст.


Зима

никак не прекращается.



Пятнадцать лет назад

в моем поселке

взорвался газ,

все озарилось красным,

и воздух весь исчез,

он испарился,

сварился кислород,

и все деревья

стояли без движения.


Вот так

уходит речь.

Где темный старый парк,

скрипучая канатная дорога

над парком

и веселые огни,

теперь мигают всполохи, сирены.

Аллеи к парку и многоэтажки

представь горящими.

Представила?

Никак?

Я тоже ничего не понимаю.


Подросток, мальчик (как его зовут?),

сын каждый день играет с ним в стрелялки,

но связи нет в бомбежки, и у нас

бывает связи нет —

повсюду глушат.

Они играют. Сын ему сказал:

“мои-то все нормальные, не монстры”.

Но кто теперь обязан разбирать.


Подруги местные забанили меня —

те-две, кого любила больше многих,

ведь я для них теперь не человек,

а паспорт.


А одна из них в “фб”

мне написала под чужим постом:

“чей Крым?”,

как будто бы меня не знала.


Так, будто бы я десять лет назад

не говорила о войне, не выла,

не плакала о ней, не понесла

предчувствие, как замерший зародыш —

не выкинуть, не разродиться.


Что

тогда их страх и это отторжение?

предательство и злоба, слепота,

или вина

есть в том, что не погибла,

не села,

недостаточно спасла?


Могу ли я теперь ответить им,

открыто, прямо,

тем, кто под бомбежкой,

старается отделаться от нас,

от сопричастности,

и так освободиться

хотя бы от ответственности

жить,

не замечая,

что там, у соседей,

кого убили, кто опять закрыт.


Нельзя подумать и сказать об этом.

свобода слова больше не для всех.



Кто изнасилован — убитого жалеет,

убитый не жалеет никого

(ему не до того),

но оба — жертвы,

и у обоих отнимают дом

и жизнь,

но способ разный.


Я не верю

в понятие “общество”, “народ”,

в понятие “люди”.

Есть только личность, только человек,

отдельный индивид и его воля,

все остальное просто инструмент

манипуляции.


Когда вина на всех,

ответственность не наступает вовсе,

стирается, снимается вина,

с того, кто виноват.

она размыта, поделена

и так теряет вес.


Народ не посадить, не обезглавить.

хотя, конечно, был ГУЛАГ, но там

и не было вины как таковой,

а тут есть персональная.


Покамест

каждая тварь не понесет вины,

все будет повторяться.

Впереди

работы много.

Ненависти больше.


Лет пять назад

подруга говорила,

что вслед косятся ей,

не принимают

приехавших.

Мол, с этих территорий

одни предатели.

И как теперь отречься

от прошлого,

как не предав друзей?


(уехавшие резко, незадолго

до февраля,

всех громче ненавидят

тех, кто остался.

их тяжелый страх

сильнее нашего.)


Не так ли мы теперь

все в общей комнате,

в одной петле маячим,

мелькаем перед лампочкой живьем

и смотрим, как ребенок освежеван?


Большие дети, в страшной-страшной

сказке —

наивные — ждём манны и спасенья,

но ничего хорошего не будет.

у зла с добром пожизненно война.


А мы в тылу сидим и партизаним —

конечно, молча. Всех потом повесят

свои же позитивные собраться,

которые лизались тут с большим

влиятельным дерьмом

за ради славы

и кому надо целовали зад.


Мы им, конечно, ничего не скажем —

не так нас наша раша воспитала.

От всей души, добра, интеллигентно

мы всем позволим лицемерить, мы ж

испокон веков так понимаем

вселенское добро.



Один мой друг

(мы шапочно знакомы)

присылает

мне фоточки Крещатика, цветочки,

и памятник Булгакову в мешках —

так до верху его там обложили,

чтоб от большой любви не разнесло.


И что ему писать? Слова любые

мне кажутся нелепыми, теперь

что ни скажи — все обобщение, пошлость.

бесполезно

болтать.

могу ли я обнять его?

Имею право или не имею?


Я стала очень злой на этот свет,

на добреньких людей и на себя.


Другой знакомый

с той стороны,

как слышала, ушел

на фронт.

Он уже дважды

ходил и возвращался,

а теперь,

уверен — не вернётся.


Я боюсь

писать ему.

Им пережитый ужас

мне не вообразить.

И как могу

ему не сделать больно просто тем,

что я жива, что без сирен ночую,

что в прошлом месяце

спала всю ночь спокойно,

не просыпалась.


Мысленно к нему

я возвращаюсь каждый час,

хотя мы

и виделись всего-то пару раз, —

чужие люди в общем-то,

но что

могу?

Желать ему спасения?

Вдруг все взаимосвязано, и мысль

материальна?

я-то в это верю.


Какое заклинание прочесть?



Нет таких слов в родном мне языке,

чтоб описать всю эту боль и тяжесть.

И чем точней об этом говорить,

тем меньше букв, тем гласные все тише,

тем глуше звук в согласных.

Только вой,

сходящий на молчание.


Имею

ли право я

на русском языке

об этом говорить?


На этот случай

молитвы есть на разных языках.

Но думать я умею на одном.



А третий,

мы не были близки, хоть и знакомы

сто лет,

я только вижу его профиль,

портреты и стихи,

его глаза —

и каждый раз они все глубже, больше.

в них столько боли, бесконечной боли,

что невозможно телом донести.


Как заслонить его от разрушения?

Как уберечь?


Мне в детстве часто снилось:


огромная белесая волна,

лавина,

оборачивает комом

все сущее вокруг,

туманным, белым

закручивает и сминает.

Вдруг

одуванчик на пути.

Грудину

сжимает и придавливает.

Я

окаменела,

не кричу, не плачу,

на помощь не могу позвать.

Вот то,

что самое безумное, что может

сломить,

что невозможно рассказать —

беспомощность.


2025 г.



■ ■ ■


Будто вышел из тела и смотришь со стороны,

как одежда изношена — не по уму, не по росту,

и обратно не влезть, и не лечь на пороге костьми,

не зарыть на погосте.


это время раздело, разъяло сознание и плоть,

и по разные плечи их разорвало, раскачало,

будто новую формулу жизни придумал Господь

и зачал их сначала


из такой пустоты и бессилия, из немоты.

как из гроба утробы на свет, оглушенные болью,

вышли сразу раздельно, чтоб жизнь, как условие тщеты,

не попутать с любовью.


2024 г.



■ ■ ■


— Это яблоко пролежало в моем рюкзаке восемь дней.

ничего не случилось, смотри!


Он протягивает его — красное и большое.


— Я хочу подстрелить пару уток.

я хочу посмотреть, каково это — убивать.


Сын протягивает мне яблоко прохладное, налитое.


— Ничего не случилось, смотри!


Я надкусываю, и влага

поднимается к векам.


Что я знаю о мальчике, родившемся из меня?

Что я знаю об этих мужчинах, любивших меня?

Что я знаю о пище?


стану деревом плодоносящим одни междометия,

стану кроной шумящей.

так спускается к самым ногам всей водой кровотока

сок и слово.

только лечь и лежать.


Посмотри, ничего не случилось.


Только веко бледнее. вот, замерло.

нет, никогда

не забудешь его оболочки.


2019 г.



■ ■ ■


Ну, понятно :

два ангела — ошую и одесную.

за одним сгущается, за другим рассеивается мгла.

один говорит: “убью!”.

другой говорит: “нифига!”,

смеется и останавливает тупую,

бесконечную боль.


но вот

первый бьет —

сильно, исподтишка,

так, что удара не видно,

но до вершка

не достает,

попадает в живот.


В животе, в темноте

от всех посвященных лиц,

невидимое в зрачок,

растет

незаметное зло,

готовится прекратить

меня,

будто я волна или пучок

света,

элементарных частиц.


Из глазниц первого льется,

простите, кровь.

из глазниц второго море

соленое, межевое,

определяющее маршрут

моего пребывания.


“Зачем ты тут?

что можно изменить?” —

первый кричит.

второй улыбается и молчит,

машет мне,

мол, выйди из тела и погляди,

сколько тобой сделано,

сколько еще впереди.


люди — как ночь и свет,

делятся — говорит — на тех,

кто созидает и нет.

даже если им повезло

стоять в стороне,

тоже множат зло.


мы за таких и не боремся.

нам с ними

не неинтересно. они

изначально, к чертовой матери, определены.


это плохая добыча, не нужная никому,

балласт.

бог даст и других, которым

будет больно за нас.

на их плечах идет война,


и когда выбор встает

как солнце на горизонте —

неподъемная полнота

(ведь только смерть проста —

говорит — легка), и вот тогда

можно увидеть слабость зла,

силу добра.


только, блин, болят — говорит — лопатки,

крылья эти дурацкие.

вон, у первого

когти в порядке

и есть рога,

а мне нечем крыть

и вообще запрещено бить.

как, спрашивается, защищаться,

чем побороть плоть?


Ну — говорю — понятно:

метафизика и Господь

бог — добавляю с паузой, и, украдкой,

перекрестившись, чтоб не увидели,

щурюсь на горизонт.


Там и вправду встает

зарево огневое

совершенно немыслимое,

эпохальное,

ну, такое,

знаете,

как рисуют в кино, ИИ,


будто затмение наоборот,

будто тьме затыкают рот,

будто растет

бой из под земли.


2025 г.



■ ■ ■


Хватаешься ртом заполошным

как рыба немая за воздух, в котором

вода испарилась и нечем дышать.


Нагретые солнцем дома нарисованы прошлым,

плывешь сквозь неправду — отбелено хлором и фтором, —

повтором аукает век и велит помолчать.


Как веки прикроешь, увидишь в щели промежутка,

в прищуренной ясности — нет ни воды, ни земли —

лечь некуда, некуда плыть, только гнить на мели,

лишив себя речи — как жизни, и слов — как рассудка.


2023 г.



■ ■ ■


Воздух теперь всегда с запахом гари.

с неба пепел.

с неба всегда зимой сыпется пепел.

война идёт на земле всегда,

только вопрос

где.


Возможна ли жизнь без войны?


маленький мальчик лепит снежок и бросает в девочку.

девочку разрывает на сотню снежинок.


на языке горит

пауза без войны.


я открываю рот и глотаю

прогорклую жизнь.


мимо идут белые дети под белым снегом.


мимо идут серые люди под серым снегом.


где мне вдохнуть воздуха без войны?

как мне вытереть с губ чёрный прогорклый пепел?


2022 г.



■ ■ ■


К моему другу сегодня пришли —

не ночью, нет. не было и девяти,

ребенок не спал. собака не лаяла —

замерла у входной двери,

когда постучали.


и время, как черная капля на лоб,

время

упало в черную яму истории,

где кожу сжигает озноб

ещё непонятого, но уже

впитавшего воздух холодный.


его ударили по голове — несильно,

но так, чтобы он отпустил ошейник.

всю эту минуту он думал о том, что ребенок,

о том, что собака, о том,

что жена слишком хрупкая —

лучше бы здесь, не на кухне, где плитка.


он думал про ленту Мёбиуса, про время,

замкнувшееся между тел,

о минусе, прочерке, между датами, о

повторе немыслимом.


и лишь бы собаку не тронули,

лишь бы

ребенок не видел.

а все заживёт и залижет.

замоет, зальёт, зарастёт и залижет —

от даты до даты сухим языком.


2017 г.



■ ■ ■


Есть такой маленький город — Кингисепп.

Ни где-нибудь там, в глуши — нет,

в Ленинградской области.


Там самые интеллигентные библиотекарши

втайне от своих читателей

жгут книги.

Прямо сегодня,

третьего февраля

две тысячи двадцать третьего года.

Поступил приказ:

Сжечь!!

Найти и уничтожить

опасную литературу,

всяких там Солженицыных,

и прочих иностранных агентов.

А главное, первое,

что следует

придать огню —

Рея Бредбери

“451 градус по Фаренгейту”.


Никакие иностранные предсказания

не должны сбываться

на просторах великой Родины.

Но те, кто отдал приказ,

не читали книг, и, поэтому,

все сбывается.


Мария Ивановна прячет в холодном погребе

запрещённую литературу

с обожженными коленкорами.


Дайте градусник измерить

радиус, по которому

история пошла по кругу.


2023 г.



■ ■ ■


Главный дар войны —

неопределенность.


Стоя в полном вагоне метро,

обесточенном,

застрявшем

в перегоне

между станциями,

после недоумения,

испуга, паники,

невозможности принять реальность,

приходит осязание темноты.


будучи живым,

но уже под землей,

лишенным

зрения и свободы,

стиснутый неволей

и беспомощностью,

пока глаза

к темноте не привыкнут, пока

воздух не кончится,

откроется второе дыхание

вырвавшихся,

вывернутых

изнутри

слов.


глухой машинист

пробубнит:

Сохраняйте спокойствие!

Задержите дыхание!


Тот, кто не видел Рая,

не может смотреть на Ад.

с чем он сравнит?

как отделит

свет от темноты?

мы — стоящие в темноте,

не видящие света.


“Не дышите!”


Так затыкают рот

в реанимации,

не дают дышать,

смотрят, как корчится

пятнами гипоксии

пациент в неглубокой коме,

и спрашивают:

Как твое имя?


чтобы выбраться из

небытия,

и в невозможности

набрать воздуха,

сопротивляясь смерти,

вырвался из нее,

вспомнив себя.


Не дышите!


И в этот миг

ты возвращаешься

из озверения страха

в “очеловечение”.


надежда делает тебя

человеком,

осознанным —

значит,

живым,

способным выжить.


Когда надежда

вгоняет в отчаяние,

когда

время встает в полный рост

циферблата,

отмеряешь отрезок.

или когда

смотришь на время,

как на слугу,

а оно способно


растягиваться

как каучук

и ломаться

за мгновенье,

схлопывать годы отчаяния

в безвременье —

в один год.


вдруг замечаешь:

как же мы все постарели,

за секунду

окоченели внутри.

время снаружи

остановилось.


и только часы двинулись

в полной темноте

и невесомости,

как поезда на перегоне

Чистилища.


2023 г.



справка


По неуточненным данным

мой папа родился в Хмельницкой области,

вырос в Харькове,

учился в Москве,

работал в Берлине,

умер в Москве.


Моя мама родилась в Москве,

и мама моей мамы родилась в Москве,

а мама мамы моей мамы в Кракове,

другая бабушка — в Стани´слове.


Мой дед погиб во время войны,

сгорел в танке

на 1-м Украинском фронте.


он защищал родню

из

Москвы,

Львова,

Киева,

Донецка,

Брянщины,

Клина,

Харькова,

Варшавы.


мой дедушка горит до сих пор.

война никогда не кончается.

вечный огонь питается смертью.

гены памяти невозможно сжечь.


2022 г.

bottom of page