
Борис Гребенщиков
Не работа, а чудо
ЮС: Готовясь к интервью, я проверил в Гугле облако тегов по запросу “Борис Гребенщиков”. Естественно, огромными буквами “Музыкант”, “Аквариум”, “БГ”, “Город золотой”, извините. По углам “гуру”, “композитор”, “мудрость”. Совсем маленькое — “поэт”. Нет тэга — “писатель”. Меж тем у вас вышло множество книжек, вы увенчаны лаврами литературных премий как поэт, ваша проза, безусловно, занимает свое место в истории русской литературы (а не исчезла навсегда), ваши переводы востребованы. Я ничего не знаю о вас как о драматурге, но мы понимаем, что ваши тексты использовались в сотнях театральных постановок. Но для литературного мира вы все же остаетесь “автором текстов”. Даже казус нобелевки Дилана не может, как мне кажется, поколебать это. Какое место в вашем личном облаке тегов занимает слово “поэт” и есть ли там слово “писатель”?
БГ: Поэт — описание настроя души человека. Можно быть поэтом, не написав ни строчки за всю свою жизнь. Но обычно это слово обозначает человека с чуткой душой, переводящего сообщения Вселенной на человеческий язык. Само собой, к гильдии поэтов я себя никогда не причислял, это была бы для меня слишком высокая честь. Мое дело — писать песни. И уж тем более я не писатель. Из всего, что я когда-либо делал в жанре прозы, мне нравится только сама собой появившаяся на свет в 1986 году сказочная быль “Иван и Данило”. Да я ее практически и не писал — она мне была как будто надиктована окружающей природой. На моем счету есть несколько переводов восточных философских книг, но этим я занимаюсь исключительно по необходимости: никто другой не удосужился перевести их приличным русским языком. А вот “облака тэгов”, боюсь, у меня так и нет.
ЮС: Раз уж вспомнили Дилана. Не знаю, смотрели ли вы байопик “Никому не известный”, где Дилана играет Шаламе. Я вот внимательно смотрел и провел, как смешно говорит один хороший человек, тщательную журналистскую работу. В фильме десять моментов, так или иначе связанных с процессом написания песен. В пяти случаях герой пишет текст, а потом сочиняет музыку, в пяти — ровно наоборот. А мы с детства усвоили “Ко мне приходит мотив, я подбираю слова”. Бывает ли у вас по-другому, когда текст или текстовый первообраз первичен, а музыка следует за словом?
БГ: Слово “байопик” я не решусь употреблять, какое-то оно несуразное, совсем не русское. Фильм “Complete Unknown” не смотрел и не стану — опасаюсь не выдержать того, что некий актер изображает Боба Дилана: “играть Дилана” так же нелепо, как “играть” ветер или восход. Что же до писания песен, то если в душе появляется хотя бы несколько слов, на которые отзовется сердце, то музыка в них уже содержится. Нужно только очень внимательно прислушаться и ни в коем случае не останавливаться, пока не разберешь все повороты мелодии и гармонии.
А подобрать верные слова к музыке — почти нереально; такое случалось в моей жизни лишь два-три раза. “Стаканы” и “Беспечный русский бродяга” — другое дело, они были написаны в шутку, как и “Козлодоев”, но народная музыка на то и народная, что (по замечанию ирландцев) на хорошую мелодию примерно раз в век кто-то пишет новые слова. Поэтому вышеприведенная цитата из песни — наверное, все-таки не о написании песни, а о чем-то другом.
ЮС: Я ваш преданнейший фан с 1986 года, был на двух десятках концертов, горжусь тем, что в 2006 году делал с вами огромное студийное телеинтервью на канале “Интер”. Я не только слушал вас всю жизнь и в музыкальной, и в радиодиджейской ипостаси, но и читал. И вот на моих глазах вы отковали из десятков металлов и добавок клинок своей поэтики, очень жесткой и энергичной, отличающейся от всего русского поэтического какой-то невероятной скоростью движения образов в границах текста. Все это, грубо говоря, между “Днем серебра” и “Сестрой Хаос”. А дальше как-то вдруг все опять изменилось, ваши тексты стали перенасыщены простыми фигурами типа противопоставлений и каламбурами. Вот А, вот Б, вот шутка. Скорость обычная. Изменился слушатель? Опростился? Или вы вышли из прайма, так сказать?
БГ: Про “скорость движения образов в границах текста” я сказать ничего не могу, потому что не понимаю, о чем идет речь. Но случилось так, что в начале 1990-х после года записи “Radio London” в Лондоне (1990) мне впервые в жизни открылась Россия и стали приходить песни другого толка. Это был период от “Русского альбома” до “Снежного льва”. А после “Сестры Хаос” были “Песни рыбака”, которые я не назвал бы “опрощенными”. Что же касается “прайма” (то есть “первого сорта”), то мне не кажется, что после “Сестры Хаос” мои песни стали “второго сорта” (“Зимняя роза”, “Северный цвет” или “Песни нелюбимых”). В каждый период времени я стараюсь максимально верно передать то, что это время вызывает у меня в душе, а если я буду обращать внимание на оценки критиков, то потеряю верность вдохновению.
ЮС: Я читал и слушал миллион ваших интервью. Говоря о истоках вашего интереса к тому, чем вы заняты всю жизнь, вы всегда вспоминаете звучащее — Вертинского, Окуджаву, Клячкина, Высоцкого, параллельно Битлз, естественно, и всю рок-гвардию. Про не поющих поэтов вы говорите намного реже. Никто из них на вас сильно не повлиял?
БГ: Я всю свою сознательную жизнь почитаю Цветаеву и Ахматову, Пастернака и Мандельштама, поклоняюсь Александру Сергеевичу, мое сердце может биться в такт стихам Йейтса и Поля Элюара, я могу восхищаться отдельными стихотворениями других поэтов, но я не знаю, влияют ли они на то, что я делаю. Все-таки песни — это принципиально другой вид искусства.
ЮС: Добирали ли вы поэтические навыки и умения в течение жизни? Изучали ли теорию, советовались ли с большими поэтами? Наверняка такие советы были и в непрошеной форме. Как вы вообще относитесь к тому, что люди начинают препарировать ваши тексты, к тому, что становитесь предметом литературоведения?
БГ: Никогда и в голову мне не могло прийти изучать теорию; писать стихи, изучив теорию стихосложения — обман. Теория — от головы, а песня — от сердца. Песни от головы — кому это нужно? Хотя бывает, что время так сильно требует от автора результата, что нужное получается несмотря на голову и профессиональные навыки. Так что я не понимаю, о чем и с кем нужно было бы советоваться. Советоваться можно о звуке гитары или технике игры; советоваться о писании песен, по-моему, нелепо. На этом основано само понятие народной песни: слышу то, что берет за душу, и хочу написать так же. А если людям хочется препарировать слова моих песен — пусть; может быть, узнают что-то полезное для себя.
ЮС: Мое знакомство с вашим миром началось, как и у тысяч моих сверстников (мне пятьдесят два), с первого мелодиевского пласта. Я жил в маленьком украинском Кировограде и понятия не имел об “Аквариуме”. Однажды я пошел в музыкальный магазин купить “Синий цвет” Татьяны и Сергея Никитиных. Увидел пластинку с деревом, дерево мне понравилось. А купил я диск, потому что прочел аннотацию Андрея Вознесенского. Он был для меня невероятный авторитет и любимый автор, так что покупка немедленно состоялась. Через пять дней папа спросил, можно ли кому-нибудь еще в семье воспользоваться проигрывателем.
А теперь вопрос. Кто из людей литературы был для вас живым авторитетом и был ли хоть один такой человек? Просто вы рассказали тысячи притч о мудрецах-наставниках, но вот о ваших собственных в области слова и текста ничего особо не известно.
БГ: Способность творить — это то, что у человека общее с Творцом; то, о чем говорится “по образу и подобию”. Поэтому авторитетов в творчестве у меня никогда не было и быть не может, авторитет в творчестве — это так же нелепо, как авторитет во влюбленности, но лет в восемь–десять мне повезло получить, как говорят в Тибете, “прямую передачу” от Клячкина, который неоднократно пел у нас дома. Однако это были не советы, а именно “прямая передача”. Он не был для меня авторитетом, я просто ощущал, что это такое — петь сердцем. Спустя много лет песни Дилана были еще одним примером того — “как”.
ЮС: Длительный период времени текстовую основу “Аквариума” составляли не только ваши тексты, но и тексты Джорджа Гуницкого, недавно ушедшего (мы пытались сделать его последнюю книгу, о которой он так мечтал, с немецким издательством FRESH Verlag, но, к сожалению, он так и не успел ответить на наше предложение). При явной близости ваших мировоззрений, поэтика, скажем так, очень разная. Легко ли это было — делить поляну? Вы явно брали друг у друга какие-то сильные вещи, взаимопроникали в тексты. Это закончилось, когда такое проникновение превратило две разные поэтики в одну двухголовую?
БГ: Нам с Джорджем было нечего делить. Я восхищался — и продолжаю восхищаться — его гением находить самые сумасшедшие сочетания слов. Не знаю, что и зачем он мог бы взять у меня. Несколько раз я дописывал или менял слова в его стихах, чтобы получилась песня. Но поэтика — да и отношение к жизни — у нас были совершенно разными.
ЮС: Были ли у вас еще попытки работать с чужим текстовым материалом не разово, а системно? Или со зрелостью приходит понимание, что это лишнее для самовыражения?
БГ: К писанию песен слово “работать” никак не подходит; песни — не работа, а магия, чудо, которого нужно быть достойным. Вот только “самовыражаться” мне совершенно не интересно, я лучше займусь чем-то другим. Песни приходят, потому что они должны появиться. Можно назвать их создание служением.
ЮС: Опять же, из интервью, прочитанных в детстве. Как-то в конце восьмидесятых вы сказали очень сильную вещь: рок-н-ролл — как анекдот, услышал классное — пересказал по-своему. Но в литературе это не работает, вернее, работает принципиально противоположно. Я знаю двух прекрасных поэтов, которые десять лет враждуют на почве спора, кто из них придумал некое словосочетание. Два слова, десять лет битвы. То есть авторство новизны — один из краеугольных камней для литературы. Как и копирайт — у поэтов нет системных концертов, если не считать Веру Николаевну Полозкову (хотя и она, возможно, не удержала бы эту деятельность без музыки вообще и прекрасного композитора Маноцкова, в частности). Как проплыть между Сциллой копирайта и Харибдой “раз свободный доступ, значит — фигня”?
БГ: Само понятие авторского права мне представляется горячечным бредом; если я что-то создаю, я создаю это для всех и все могут это петь по-своему. Если Дилану была нужна музыка, он, ни секунды не раздумывая, брал то, что ложилось ему на сердце, и создавал чудо. Вся музыка человечества находится в свободном доступе. Как говорил Дэвид (Bowie), “вся музыка бесплатна, а деньги нужно делать, продавая футболки”.
ЮС: Вы, наверное, самый цитирующий других поэт в русской литературе всех времен. Спектр прекрасен — от древних эпосов до каких-то совершенно локальных современных авторов. Это восторг перед прекрасно придуманным или более учительская, просветительская штука? Я понимаю, как это все попадает в “Аэростат”, но не совсем понимаю, как это попадает в тексты в таких промышленных объемах.
БГ: Что ложится на сердце, то и идет в песню. А как можно по-другому?
ЮС: Сергей Маркович Гандлевский считает, что любая музыка негативно влияет на текст, потому что помогает ему скрыть несовершенства, работает на более простых маршрутах, и, как следствие, автор перестает стараться. Музыка работает быстро, текст неповоротлив. Но и эффект действия текста гораздо серьезнее и дольше. Доводите ли вы свои тексты до состояния “сделал все, что мог”?
БГ: Есть люди, которые просто не слышат музыки (этим отличался, например, Гумилев). Слово действует через голову, музыка действует прямо на душу. Кому что ближе. Когда песня готова, это становится очевидным.
ЮС: Вы уже долгое время оторваны от родного города. Есть теория, что, живя вне дома, автор пишет более абстрактно, теряет связь с миром. Так ли это?
БГ: Я не чувствую себя оторванным от чего-либо; я живу в большом мире и мне это очень нравится. Поэтому я везде у себя. Киото, Варанаси, Нью-Йорк, Париж, Лондон, Катманду, Петербург, Сан-Франциско — все это разные углы дома, в котором я живу.
ЮС: Будет ли новая, пятая эмиграция, капсулироваться и создавать свою русскую культуру на новом месте, как это было с первой и третьей волнами, или предпочтет раствориться, как вторая и четвертая?
БГ: А кому нужна “новая русская культура”, чем нас не устраивает существующая, от “Слова о Полку Игореве” до Веры Полозковой? Зачем капсулироваться, зачем отгораживаться от мира и запираться в бараке? Русский язык прекрасен, никто не мешает наслаждаться им во всех частях света. Марк Шагал, Коровин и Кандинский писали замечательные картины, Гоголь, Тургенев и Достоевский — великолепную прозу, Рахманинов, Прокофьев и Стравинский — прекрасную музыку, где бы они ни жили. И как-то не растворились, а, напротив, обогатили мировую культуру.
ЮС: Давайте нырнем в прозу. В 1975 году вы написали “Роман, который так и не окончен”. Я читал его на свитке, с рулона компьютерной бумаги конца 1980-х. И потом дважды перечитывал в более зрелых возрастах. Неизменное ощущение — это написано невероятно одаренным писателем. “Слова на своих местах”. Вам не кажется, что русская проза в вашем лице потеряла своего Нила Геймана или Терри Пратчетта? Просто такого точно ни у кого не было в 1975 году, да и сейчас вещи подобной легкости и красоты в корпусе русской литературы можно пересчитать по пальцам. Почему вы не продолжили этот путь? Что пошло не так?
БГ: Все пошло именно так, как нужно. Я получил в юности массу удовольствия от написания этого “Романа” и перешел к другим, более важным вещам.
ЮС: Чехов не единожды пытался написать Великий Русский Роман: не помню, три захода сделал или четыре. В конце концов признался: не тяну — и сконцентрировался на других формах. Было ли у вас такое с литературой: очень хочется — и никак не потянуть?
БГ: Мне никогда не хотелось заниматься литературой, мне хватает Дж. Р. Р. Толкина и других достойных писателей. Я лучше продолжу делать то, что делаю — сочинять и записывать песни, писать картины, делать радиопередачи “Аэростат” и иногда переводить классические тексты Индии.
ЮС: Вы продолжаете тянуть лямку концертного музыканта. Это, наверное, одно из самых энергозатратных занятий. Есть ли мечты — сесть за письменный стол (ноут) и реализовать что-то такое, чего еще не делал? (Я бы с удовольствием жил жизнь дальше в ожидании вашей эпической поэмы или детективного романа, например.)
БГ: Странствовать по миру и петь — это совсем не “тянуть лямку”, напротив — это ни с чем не сравнимое волшебство в буквальном смысле слова; это то, для чего я живу в этом мире.
ЮС: В двадцать втором году мы начали бегать в подвал соседнего дома, над городом шли воздушные бои, музыку невозможно было слушать, небо ревело ракетами и сверхзвуковыми самолетами. Мы с дочерью неделю сходили с ума: ужас звука и ужас ментальный — война, настоящая. И через неделю этого всего я сказал — так, стоп, вышел новый Пол Томас Андерсон, “Лакричная пицца”, давай посмотрим. И ад отступил. А окончательно я справился со страхом 26 июля, в свой день рождения. Моя подруга Маша Чупринская записала в Париже ваше поздравление мне. Поэтому вместо последнего вопроса будет, как говорил Бродский, лишь благодарность.
Декабрь 2025 г.
Вопросы задавал Юрий Смирнов. Редакция благодарит Бориса Барабанова за помощь в организации интервью.