top of page

Леонид Костюков

Отдача

1.


Молодой лингвист Гоша Овечкин радостно шел по залитому солн­цем переулку, потому что ему удалось отхватить дешевую курицу.

     Их выкинули в крохотном тараканьем магазине за углом — Гоша заглянул туда скорее для очистки совести, и на´ тебе — битая птица, как у ранних голландцев. Курица была худощавой и синеватой.

     Дома Женя что-то делала на кухне, судя по звукам — мыла посуду, а Алиса лежала в своей кроватке на животике и таращилась по сторонам. Гоша погладил дочь по спинке, а потом прошел на кухню и поцеловал в щеку жену.

     — Смотри, — сказал он, — и учись.

     И торжественно открыл пакет.

     — О! Кура! Ты просто добытчик!

     — А то.

     — И хорошо, что она такая спортивная. Упитанную был бы ис­кус поджарить целиком, а эта пойдет и на суп, и на второе.

     — И еще на холодец останется.

     Эта шутка осталась без развития. Женя рассеянно вымыла очередную тарелку, проведя уже по чистой поверхности лишний круг пенной губкой.

     — Приходил этот… мальчик с фирмы.

     — Они нашли что-то получше?

     — Нет, он впаривал то же самое. Но так настойчиво… Я чуть не подписала. Гоша, ты уверен, что мы правильно отказываемся? Мне кажется, уже соседи на нас косо смотрят.

     — Пусть смотрят, как хотят.

     — Да понятно, дело не в соседях… Особенно если разъедемся. Но хуже не будет?

     — А с чего?

     — А с чего обычно бывает хуже?

     — Ну, это философия, — Гоша сел на табуретку и слегка откашлялся. — Смотри еще раз: нашим уважаемым соседям, алкоголикам, маргиналам и случайно затесавшейся профессуре, дают двухкомнатные за две комнаты в коммуналке. А нам за двухкомнатную в центре — двухкомнатную на каком-то выпасе. Это справедливо?

     — Этот…

     — Мальчик, — подсказал Гоша с едва уловимым пренебрежением.

     — Да. Этот мальчик говорил что-то про курс доллара, цены на нефть. Еще Алиса хныкала, у меня чуть мозг не лопнул.

     — Ну да. Общий посыл, что будет хуже. Ты просто говори, что не уполномочена. Не благословлена. Вали на меня.

     — Я валю. А тебя нет дома. Может, заедешь к ним сам, скажешь все вот то же самое, что мне? А то ведь мне нет большого толка это говорить.

     — Хорошо, давай телефон.


2.


Все-таки случаются в нашем городе поразительные места.

     Ехать в метро не так чтобы очень долго, не до самого МКАДа, а потом автобусом очень долго куда-то вбок, так что по тупой радиально-кольцевой логике давно должна была бы настать следующая линия метро, но Москва-река своими гигантскими виражами портила всю эту логику. Потом немного вперед и опять же вбок. Потом кончился асфальт и потянулись слева и справа унылые деревянные постройки неясного назначения: огороженные территории, а на них — то ли вышки, то ли голубятни. В шахматном порядке лаяли собаки; на одной такой вышке была укреплена отчего-то плюшевая собака. Потом и это все растворилось и исчезло, пошла обычная пыльная лесная дорога без признаков Москвы. Вокруг свиристело и чирикало.

     Гоша даже остановился и сверился с географической шпаргалкой. Нет, вроде бы надо идти дальше.

     Метров через семьсот справа возникло мертвое, как будто обгоревшее трехэтажное здание со старательно выбитыми стеклами. По местным масштабам гигантское, оно добавляло надежды на возобновление Москвы. И точно, слева потянулись бараки с карикатурными для этих мест номерами домов.

     Гоша толкнул дверь — на него обрушилась потная духота и отчего-то даже запашок псины. Из крохотного предбанника влево и вправо вели две двери. Гоша наугад постучался в левую и вошел.

     В квадратной комнатушке три на три были окно, шкаф, стол, стул и приятный мужчина лет сорока на стуле за столом. Увидев Гошу Овечкина, мужчина просиял и стал еще приятнее.

     — Вы ко мне?

     — Я… даже не знаю. Я насчет расселения дома в Неопалимовском.

     — Ага! Все на мази. Там один гусь упирается, а как с ним разрулим, все уладится в два счета.

     — Да, спасибо… Я как раз гусь.

     — Так это же просто… мечта. Как я могу к вам обращаться?

     — Георгий Андреич. А вас?

     — Платон Кирилыч. Ну что, Георгий Андреевич, голубчик вы наш, приехали подписать? Это вы напрасно тащились по нашим лесам и болотам, мы бы к вам курьера прислали. Но, как говорится, уж если гора пришла к Магомету. Можем спрыснуть, вы как, принципиально не возражаете?

     — Платон Кирилыч, боюсь, мы слегка преждевременно это спрыс­киваем. Вы в курсе моей ситуации?

     Платон Кирилыч помрачнел.

     — В курсе, в курсе! Вам предлагают за двухкомнатную двухкомнатную, в прекрасном зеленом районе — парк! пруд! уточки! — площадь больше…

     — На три метра.

     — На три метра больше! Дом новый… относительно, кирпичный. Перекрытия… А вы, собственно, чего хотите?

     — Мне кажется, вы недооцениваете фактор района.

     — Господи… Опять двадцать пять. Кто недооценивает? Это же невидимая рука рынка, Адам Смит. Слыхали? Вам кажется, вам за ваше Садовое кольцо должны предоставить пять комнат в Кузьминках. Но ведь если бы оно было и вправду так, то по четыре комнаты они должны в очередь перед вами стоять. А никто ж не стоит.

     — Платон Кирилыч, мы ведь топчем один пятачок. Рынок-то… на этот рынок не допущен. Квартиру на квартиру — блокируется, потому что дом идет на расселение. А на расселение никого кроме вас нет. Какой рынок? Это монополия.

     — Георгий Андреич, голубчик, если вы все так хорошо понимаете, то я не могу понять, чего же вы не понимаете.

     Возникла естественная пауза. Гоша Овечкин вздохнул.

     — Извините, а вы начальник… всей этой организации?

     Платон Кирилыч обаятельно рассмеялся:

     — Куда там! Характером не вышел. Природная мягкость мешает… возглавить, так сказать. Я даже в семье своей не начальник. Я заместитель. И там, и там.

     — А можно поговорить с вашим начальником?

     — С начальником? — Платон Кирилыч усмехнулся, потом посуровел. — Почему нет? Поговорить-то можно. Получите ли удоволь­ст­вие, другой вопрос. Дверь напротив.


3.


Гоша постучал в горячую деревянную дверь.

     — Не заперто, — ответили оттуда почему-то с оттенком обиды. Гоша толкнул дверь и вошел.

     Комната оказалась аналогична предыдущей, но выглядела просторнее ввиду отсутствия шкафа. Начальник сидел на стуле за столом на фоне окна, из которого лилось белое свечение майского дня, так что лица начальника видно не было, только контур черепа. Плюс запах — едкого пота и едкого лосьона.

     — Ну, — сказал начальник нелюбезно.

     — Я насчет расселения дома в Неопалимовском. Нам за отдельную двухкомнатную квартиру предлагают…

     — Овечкин? — спросил череп начальника.

     — Да.

     — Теперь слушай сюда. Пока ты телился, твой вариант ушел. Те­перь у тебя другой. Хуже со всех сторон. Но я тебе настоятельно рекомендую подписать документы прямо сейчас. Ты как?

     — А почему вы ко мне обращаетесь на “ты”?

     — Тебя это больше всего сейчас интересует? Ты извращенец или просто мудак?

     — И все же.

     — Значит, — размеренно ответил начальник, — ты так жил свою жизнь до этого дня, что сегодня какой-то лысый отморозок об­ращается к тебе на “ты”. Эту тему закрыли?

     — Ну, допустим.

     — Овечкин? — спросил череп начальника.

     — Да.

     — Теперь слушай сюда. Пока ты телился, твой вариант ушел. Те­перь у тебя другой. Хуже со всех сторон. Но я тебе настоятельно рекомендую подписать документы прямо сейчас. Ты как?

     — А почему вы ко мне обращаетесь на “ты”?

     — Тебя это больше всего сейчас интересует? Ты извращенец или просто мудак?

     — И все же.

     — Значит, — размеренно ответил начальник, — ты так жил свою жизнь до этого дня, что сегодня какой-то лысый отморозок об­ращается к тебе на “ты”. Эту тему закрыли?— Подписываешь прямо сейчас?

     — Овечкин? — спросил череп начальника.

     — Да.

     — Теперь слушай сюда. Пока ты телился, твой вариант ушел. Те­перь у тебя другой. Хуже со всех сторон. Но я тебе настоятельно рекомендую подписать документы прямо сейчас. Ты как?

     — А почему вы ко мне обращаетесь на “ты”?

     — Тебя это больше всего сейчас интересует? Ты извращенец или просто мудак?

     — И все же.

     — Значит, — размеренно ответил начальник, — ты так жил свою жизнь до этого дня, что сегодня какой-то лысый отморозок об­ращается к тебе на “ты”. Эту тему закрыли?— Нет. Мне надо как минимум обсудить с женой.

     — Овечкин? — спросил череп начальника.

     — Да.

     — Теперь слушай сюда. Пока ты телился, твой вариант ушел. Те­перь у тебя другой. Хуже со всех сторон. Но я тебе настоятельно рекомендую подписать документы прямо сейчас. Ты как?

     — А почему вы ко мне обращаетесь на “ты”?

     — Тебя это больше всего сейчас интересует? Ты извращенец или просто мудак?

     — И все же.

     — Значит, — размеренно ответил начальник, — ты так жил свою жизнь до этого дня, что сегодня какой-то лысый отморозок об­ращается к тебе на “ты”. Эту тему закрыли?— Звони, — начальник ритуально, на пару сантиметров подо­дви­нул к лингвисту тяжелый телефон.

     — Овечкин? — спросил череп начальника.

     — Да.

     — Теперь слушай сюда. Пока ты телился, твой вариант ушел. Те­перь у тебя другой. Хуже со всех сторон. Но я тебе настоятельно рекомендую подписать документы прямо сейчас. Ты как?

     — А почему вы ко мне обращаетесь на “ты”?

     — Тебя это больше всего сейчас интересует? Ты извращенец или просто мудак?

     — И все же.

     — Значит, — размеренно ответил начальник, — ты так жил свою жизнь до этого дня, что сегодня какой-то лысый отморозок об­ращается к тебе на “ты”. Эту тему закрыли?— Не надо на меня давить, — сказал Гоша Овечкин.

     — Почему? — спросил начальник с неожиданным любопытством.

     — Это долго объяснять.

     — Надо на тебя давить. Тебя надо давить и таких, как ты. У вас по-любому нет будущего.

     — А у тебя есть? — спросил Гоша, неожиданно для себя тоже перейдя на “ты”.

     — А у меня есть.

     Гоша вышел на свежий воздух и побрел назад к автобусу. Его слегка удивило безразличие, так сказать, собственного организма: сердце не колотилось, дыхание не сбилось, не горели ни щеки, ни уши. Мозг сухо констатировал, что дела не ахти, и предлагал свои услуги в поиске вариантов. Гоша с великолепным пренебрежением загасил эту мозговую активность, как окурок в лужице. Он предпочел любоваться подробностями пейзажа.


4.


Через пару дней, вечером, но очень ранним, светлым и даже слегка лучезарным, Гоша Овечкин возвращался домой из института и привычным образом свернул в арку. В полумраке арки его сперва сильно толкнули в плечо — что-то среднее между ударом и бытовым хамством, потом залепили кулаком в корпус, уже акцентированно и недвусмысленно. Гоша потерял равновесие и больно припал на колено. У него к двадцати четырем годам накопился небольшой опыт скорее не драк, а избиений — и он инстинктивно защитился рукой от очередного удара, но его не последовало. Тем временем глаза привыкли к полумраку арки, и Гоша Овечкин констатировал, что нападавших было двое — внушительных размеров молодой мужик и нормальный постарше. Нормальный раскатал в пальцах сигарету и закурил.

     — Овечкин? — спросил он незлобиво. — А то, знаете, во всяком сервисе случаются ошибки.

     — Овечкин, — ответил Гоша, кашлянув.

     — Дядя Митя, может, я ему еще вмажу? — неожиданно просительно, даже жалобно поинтересовался здоровый. — У нас еще бита есть в багажнике.

     — А ты что, бейсболист, блядь?

     Здоровый смущенно улыбнулся и хихикнул.

     — Ты знаешь, что делаешь, тупой урод? Ты сбиваешь расценки. Нам сказали что?

     — Что?

     — Отмудохать слегка, чтобы понял. Вы, кстати, поняли?

     — А что я должен был понять?

     — А вот этого я не знаю, — ответил нормальный мужик. Он в профиль напоминал какого-то любимого народом артиста, если не всех сразу. — Ну, например, что мы вас отмудохали.

     — Понял, — отвечал Гоша, подумав.

     — Вот и все, — народный артист снова переключился на своего напарника. — Чтобы понял — одни расценки, чтобы в штаны навалил — другие, покалечить — третьи. А уроды типа тебя рвутся в бой. Дайте я ему! Да я бесплатно, ради удовольствия! Да тебя свои же… эти… типа сослуживцы, собратья по профессии… не подскажете — слово ускользнуло?

     — Коллеги? — предложил Овечкин.

     — Вот. Спасибо. Коллеги. Тебя твои же коллеги положат за твой нездоровый энтузиазм.

     — А как же насчет того, что надо любить свою работу? — парировал амбал и сам порадовался своей догадливости.

     — Забудь, пионер! СССР больше нет. Люби деньги, а к работе своей относись с отвращением и выполняй строго в рамках. Как считаете, я правильно рассуждаю?

     — Ну, я бы так широко не обобщал, — начал было Гоша, но тут в арку вошла женщина средних лет с авоськой.

     — У вас тут все в порядке? — спросила она совсем без страха, но с зарождающейся стервозностью. Мужчины уверили ее, что все в порядке, и женщина ушла. Нормальный мужик подал Овечкину руку, помогая встать. Тот поморщился.

     — Что, все-таки травму нанесли? — спросил дядя Митя встрево­женно.

     — Да нет, это я колено об асфальт ободрал. Все строго в рамках… понимания.

     — Ну, издержки. Вы человек интеллигентный, все соображаете сами, в милицию идти смысла не будет. Вы свое достигнутое понимание пустите в здоровое русло… Я уж не знаю, чего вы там не понимали до сих пор. Словом, до свидания, а у нас еще вызов в Ясенево.

     — Без обид, — пробормотал верзила, пожимая Овечкину руку.

     — И учтите, — в завершение урока сказал дядя Митя, — если что-то серьезное, вызывают не нас. Вызывают быков с тремя классами.

     — Учту, — ответил Гоша коротко, и все разошлись.

     И опять он слегка удивился полному отсутствию страха. Внутри организма не всколыхнулось ничего, если не считать ссадины на колене, ну и пресловутого понимания. Было тут дело в особенностях Гошиной психики или в зверском профессионализме дяди Мити, непонятно.


5.

     — Я понял, — сказал Гоша черепу в обрамлении свечения.

     — Так, — ответил тот нерадостно. — И что же ты понял?

     — Я согласен на текущий вариант. Могу подписать прямо сейчас.

     — Ты согласен. А то, что рубль падал? Вообще, вся конъюнктура менялась? Что я терял на тебе каждый день полтос? Ты и с этим согласен?

     Гоша промолчал. Пару секунд в комнатушке не происходило ничего кроме стрекотания лампочки и распространения едкого запаха пота и лосьона.

     — Как будем разруливать? — уныло спросил начальник. Гоша неопределенно повел плечом. Прошло еще полминуты.

     — Значит, так, — подытожил светящийся череп, — я бы тебе охотно предложил однуху в Бутово, но, боюсь, это не пройдет. Аудит, хуядит, что-то оживились сейчас разные мрази. Твой вариант на данный момент впритирку к плинтусу, и ухудшить его нельзя. А тебя за борзость наказать надо. Короче, приносишь через три дня… нет, там выходные… через неделю штуку зеленых — и подписываем.

     — Но у меня нет таких денег, — сказал Гоша.

     — Конечно. Откуда у тебя деньги. На это тебе и дается неделя. Перезайми, ограбь обменный пункт, получи наследство.

     — А есть гарантия, — спросил Гоша, — что через неделю у вас не возникнет новых фантазий?

     На это начальник задумался всерьез.

     — Гарантий нет, — ответил он честно. — Но ведь и выхода у те­бя нет.

     — Хорошо. Со скольких ты работаешь?

     — А что? Хочешь заехать с утречка перед семинарами?

     — Да.

     — С десяти.

     — Хорошо. До встречи.

     На обратном пути Гоша зачем-то зашел в дом с выбитыми стек­лами. Внутри дома было темно и прохладно. Под ногами похрустывали стекла, ближе к стенам темнели засохшие экскременты. Гоша поискал выход по другую сторону дома — и нашел. Там была широкая поляна, поросшая буйной травой, а оттуда едва заметная тропа вела ориентировочно к Москве-реке. Гоша, слегка подумав, пошел тропой.

     Действительно, попетляв, тропка вывела молодого преподавателя на дикий берег, откуда был виден другой, более или менее цивилизованный. По берегу шла пыльная дорога. Через примерно полчаса, сворачивая согласно своим представлениям, Гоша вышел сперва на рваный асфальт, потом на подобие улицы с какой-то фабрикой в углублении, а потом и к автобусу, но не на ту остановку. Дома жене ничего не сказал, отделавшись мимикой и жестами. Да и не произошло пока что по сути ничего.


6.


На следующий день Гоша Овечкин попросил подругу Марину подменить его на паре, а сам поехал в свою родную школу, где учитель НВП организовал в свое время прекрасный тир. Гоша надеялся, что тир никуда не делся за эти годы, и ему повезло.

     В тире приятно пахло порохом. Вильям Валерьевич поучал уг­ло­ватого паренька. Тот пытался стрелять лежа, но локти и колени топорщились у него во все стороны, как у насекомого. Гоша стоял, не форсируя события.

     — Георгий! Шел мимо, решил пострелять? Ты как сам вообще?

     — Ну — как. Окончил иняз, аспирантуру, остался на кафедре. Лингвист.

     — Прекрасно. А на личном фронте?

     — Женат, дочке скоро полгода.

     — Ну — наш пострел везде поспел.

     — Пострелять не поспел пострел.

     — Из чего будешь?

     — Из пистолета.

     — Ну давай.

     Через семь минут Вильям Валерьевич с удовольствием пронаблюдал порванную мишень.

     — Да! Талант не пропьешь. Да ты ведь, я думаю, и не пьешь?

     — Не пью, не курю, матом не ругаюсь. Вильям Валерьевич, не знаю, как и спросить… Такая нестандартная просьба. Вы не одолжили бы мне пистолет на денек? Я бы на даче потренировался досыта, а потом вам вернул. А патроны я, естественно, возмещу.

     — Так, — сказал Вильям Валерьевич и сел на стул рядом с Гошей. Оба помолчали примерно минуту.

     — Георгий, — сказал, наконец, учитель, — ты хороший парень, и я тебе доверяю. Время сейчас неспокойное. Скажи мне коротко и честно, без этого… всего не обойтись?

     — Нет.

     — Это самооборона?

     — Да.

     — Эти пистолеты я тебе не дам. Это безумие. Вот, — Вильям Вик­то­рович начертил цифры на листке, — позови Димона, скажи, что от меня. Он тебе сделает скидку. И только ради Бога не увлекайся.


7.


Пистолет с глушителем стоил ровно столько, сколько Гоша и Женя отложили на самый черный день. Так как Гоша не хотел ни лгать жене, ни говорить правду, он занял эти деньги на пару месяцев у бывшего одноклассника, слегка приподнявшегося на вельвете. Одноклассник хотел было даже ссудить Гоше эту относительно небольшую сумму безвозмездно, но Гоша воспротивился.

     Встреча с Димоном прошла культурно, в гараже. Димон, оказавшийся словоохотливым малым визуально с высшим образованием, зачем-то объяснил покупателю принцип работы глушителя, спросил, сколько надо патронов (Гоша заказал десять), и настоятельно рекомендовал выбросить пистолет после “мероприятия”.

     — Ты заранее возьми тряпочку, чтобы на месте не суетиться, сотри отпечатки и спокойно уходи. И где-то через сорок минут — через час выбрось в уединенном месте, лучше в воду. Впрочем, сейчас можешь и в урну выбросить — все равно не найдут. Главное — не мимо.

     В четверг Гоша встал рано-рано и в четверть десятого уже был в здании с выбитыми стеклами. Он нашел прекрасный тенистый закуток, потом нашел лопату и поставил ее на свое место, а сам вышел на дорогу и убедился, что лопаты совсем не видно снаружи. Потом вернулся в тень, наблюдал, и ему было не скучно. Без десяти десять появился лысый начальник — Гоша впервые видел его по солнцу, но узнал по походке (хотя при предыдущих встречах тот сидел) и по запаху пота и лосьона. Начальник размеренно пересек слева направо пространство перед окном. Гоша выждал, пока тот скроется из виду, и чего-то ради вышел на дорогу — вдруг какая-то неучтенная подробность. И тут его дружески подхватили под локоть.

     — Георгий Андреич? — спросил симпатичный зам Платон Кирилыч. — К Порыванову? Пойдемте, нам по дороге.

     Гоша чуть не ляпнул, что просто выбрался погулять в этих им­по­зантных местах, но его мозг опередил нерасчетливого хозяина и выдал лучшую версию:

     — Нет, Платон Кирилыч, я к вам. Пожаловаться, так сказать. Прессует меня ваш начальник.

     И Гоша Овечкин изложил недлинную историю отношений с начальником, заведомо известную заму. Тот, однако, как прирож­ден­ный артист фарса, ахал и округлял глаза. Впрочем, когда разговор дошел до дяди Мити, Платон Кирилыч посерьезнел и криво усмехнулся.

     — Вот клоуны, — заметил он в сторону. — Они бы еще визитку вам оставили.

     Так Гоша дошел до тысячи долларов и остановился. Точнее, нашел прекрасную концовку.

     — Платон Кирилыч, а может быть, вы мне одолжите эту тыщу, а я потом отдам?

     — Дорогой Георгий Андреич, да я бы от души, но изверг зарплату задерживает второй месяц. Сами лапу сосем, так сказать.

     — Ну ладно. Я на всякий случай. Не посоветуете, как его окоротить?

     — Эх, дорогой мой, знать бы — мы бы с вами здесь не стояли.

     На этом изящном обороте разговор завершился — и Гоша пошел назад к автобусу.


8.


Гоша сказал жене, что в субботу ему необходимо в одиночку выбраться на дачу и там в тишине разобраться с важным местом в дис­сертации. Жена не возражала.

     В электричке было оживленно; многие ехали на дачные участки, там и сям мелькали разнообразные сельскохозяйственные при­способления. Гоша сидел у окошка со своим еще студенческим портфелем, в котором были: пистолет, глушитель, патроны, немного исписанных листов диссертации, немного чистых и пара шариковых ручек.

     Гоша намеревался поупражняться на огороде, но вовремя со­об­ра­зил, что ему могут помешать соседи.

     Обыкновенно от станции до дачного поселка ведут две дороги: окольная по шоссе и прямая через лесочек, на чем основано множество историй от юмористических до криминальных. Но в случае Гошиной дачи все было наоборот. Лесом шла окольная дорога, поэтому основной человеческий вал выбирал шоссе, а лесом шли романтические пары и бескорыстные любители природы. Словом, Гоша довольно скоро остался в лесу один — в обозримых пределах.

     Уже сейчас, в конце мая, в лесу начинала настаиваться сухая летняя духота, пронизанная ароматами хвои и трав. Однообразно и слегка утомительно разговаривали птицы. Гоша выбрал солнеч­ную поляну, смастерил три мишени, старательно скомкав чистые бумажные листы, одну водрузил на пень, другую вставил в Y-образную развилку гибких ветвей осины (кажется), третью кан­целярским образом наколол на острый сучок. Потом никуда не спеша, основательно обошел поляну по периметру и встал так, чтобы солнце было, как там. Потом выстрелил три раза — и три раза попал.

     Спрятал пистолет на дно портфеля, подумал еще, что, скорее всего, останутся лишние патроны. На даче занимался исклю­чи­тель­но диссертацией, один только раз отвлекшись на чай с не­мно­го зачерствевшим с прошлого посещения печеньем. Уже выбира­ясь в Москву, столкнулся с соседом Михаилом Петровичем, кото­ро­го они с Женей на семейном жаргоне называли Михаилом По­тапычем. Так на пару, вяло поругивая власть и упадок нравов, добрались до станции, а там и до Москвы. Михайло Потапыч вышел по ходу, а Гоша — на вокзале, потому что жил в центре.

     Дома жена спросила, успешно ли позанимался, — Гоша ответил, что вполне.


9.


Воскресенье прошло без эксцессов, совершенно в штатном режиме.


10.

В понедельник Гоша встал рано, поцеловал спящую жену и спящую дочку, прихватил портфельчик и на практически пустом авто­бусе подчалил к удивительным местам. С удовольствием добрался до обожженного дома к девяти. Встал в тень. Ему предстояло примерно пятьдесят минут ничего не делать. Молодой лингвист не придумал ничего лучшего, как вспоминать стихи наизусть. Он знал их несколько сотен — и сейчас с любовью перебирал в уме. Помимо завораживающего ритма и внезапной красоты, Гоша ценил в стихах внятный гуманистический посыл.

     Ровно без двенадцати десять в поле зрения Гоши появился лысый начальник. Гоша был морально готов к тому, что там будут еще какие-то люди, но никого не было. Череп напоминал карикатурную мишень для двоечника. Гоша мог бы выстрелить вслепую, на запах пота и лосьона. Он прицелился и выстрелил. На черепе возникла темная точка — и начальник (Порыванов) споткнулся, упал и больше не шевелился.

     Гоша, переступая из тени в тень, аккуратно прошел ко второму вы­ходу из здания, пересек поляну, на тенистой тропе к реке остановился и тщательно протер пистолет припасенной тряпочкой, с одноразовым бульком выкинул пистолет в Москва-реку, потом проделал все ту же дугу, которую пять дней назад проделал вхолос­тую, потом на автобусе и метро добрался до дома. Перед самым домом купил пакет молока.

     Женя вяло суетилась на кухне.

     — Гоша? — спросила она. — Ты не в институте?

     — Мне сегодня к третьей паре.

     — А что выходил?

     — За молоком.


11.


Прошло две недели, в течение которых семью Овечкиных никто не беспокоил.


12.


Не будучи специалистом по современному криминалу, Гоша Овеч­кин, однако, понимал, что шансы следствия выйти на его персону ничтожны, и уж если чего-то бояться, то это скорее внезапного инсульта или лихача на перекрестке. Но, как известно из великой русской литературы, есть инстанции и повыше следственных органов. Гоша был готов к острому воспалению совести, горькому сожалению, запоздалому (как всегда) раскаянию. Он был готов про­тивостоять неодолимой силе, влекущей его на место преступле­ния или на похороны Порыванова. Но ничего этого с ним не происходило.

     Если кашляла Алиса, молодого отца чисто и беспримесно интересовало, отчего же это кашляет Алиса. При обнаружении очередной бюджетной дыры мозг начинал прикидывать, как ее, дыру, залатать. Ища курицу в окрестных сельпо, перспективный лингвист именно и ровно искал курицу. Проясняя до прозрачности тонкос­ти диссертации, прояснял тонкости.

     Но, как говорится, если у человека нет чувства юмора, у него должно быть чувство, что у него нет чувства юмора. Иначе говоря, Гошу Овечкина слегка беспокоило, почему гибель раба Божьего от­морозка ну никак его не беспокоит.

     Возможно, это своеобразный шок или аффект, и все эти сладковатые муки обрушатся на Гошу в грядущем? Возможно.

     Возможно, он дурной человек? Ну… это противоречило его системе понятий, но достаточно умный лингвист понимал, что в своей-то системе каждый хорош, и это ничего не значит. Ну, онемела совесть. А, может, ее и нету совсем? Но тут Гоша вспоминал какую-то мелкую бестактность в отношении Жени или мамы и буквально вселенские муки по ее поводу. Что ж, ляпнуть не тот эпитет страш­но, а прострелить череп какой-никакой человеческой особи — не страшно? Получается так.

     Ввиду молчания совести Овечкин раз за разом напрягал память. Вот Порыванов шагает на работу. А вот появляется темная точка — он спотыкается и падает. И что — ни чуточки не жалко? Нет…

     Более того, оказываясь там, так сказать, ментально, Гоша Овеч­кин каждый раз мысленно нажимал на спусковой крючок. Один раз даже, задумавшись над тарелкой сырников, нажал не вполне мысленно.

     — Ты чего, Гоша? — засмеялась Женя. — Стреляешь?

     — Ну да, балуюсь.

     — Убил гада?

     — А то.

     Обеспокоенный отсутствием мук совести, Гоша попробовал подойти к ситуации с другой стороны. Мол, посмотри, дружок, ты убил человека за тыщу долларов. Не продешевил? Но, проиграв в мозгу всю эту пьесу с переменной суммой, Гоша с удивлением обнаружил, что пристрелил бы лысого начальника даже за один на­значенный доллар. За одно лишь его угрюмое давление, за эту вонь пота и лосьона.

     Тогда он представил себе Порыванова школьником — но получился омерзительный подросток с тем же запахом, с удовольствием унижающий тех, кто слабее и меньше, и опять дернулся палец.

     Тогда Гоша представил себе младенца — тот таращился и гукал. Гоша ничего не имел против младенца, но не видел твердой связи того с грядущим черепом. Младенец был отдельно — лысая мишень отдельно.

     Тогда Гоша попробовал представить себе семью начальника, которую он оставил без кормильца, для простоты — молодую жену и грудную девочку. Но тут воображение Овечкина выдало такой кульбит — он довольно ярко увидел, как отнимает эту семью от гнойной сиськи бандита. Гошу чуть не вырвало, и он перестал воображать.

     Да, возможно, Гоша Овечкин оказался недостаточно хороший человек. Возможно даже, его жена Женя где-то в перспективе (или в альтернативной реальности) найдет себе другого, нравственнее. Но у Алисы нет и не предвидится другого папы, а значит, и у Гоши нет другого выхода, как только быть хорошим отцом, а там как Бог даст. Надо добыть очередную порцию денег, а часть из них пре­вра­тить в молоко и пустышки. Ну — и в курицу, конечно, курицу никто не отменял.


13.


Прошел май, настало лето. И как-то в один прекрасный выходной день заглянула за солью Тоська из квартиры наверху. Тоська жила в двух комнатах в коммуналке с сухопарой мамашей и подвижной дочкой и не унывала. Овечкин, слыша словосочетание “женский род”, невольно каждый раз вспоминал Тоську с мамой и дочкой.

     Как обычно, соль была скорее поводом. Тоська без жеманства про­шла на кухоньку и приняла предложенный чай. Тем более что сегодня ей было чем поделиться. Похвалив Алису за внимательный взгляд, соседка перешла к делу.

     — Похоже, — заявила она, — не придется нам с вами расставаться. Будем жить долго и счастливо.

     — А что такое? — спросила Женя с первоклассной подлинной наивностью, которая Гоше, возможно, и не удалась бы.

     — Эти, которые расселяли… У них начальника завалили, а крыша, все дела шли через него. И теперь копнули слегка…

     Предпоследний Тоськин хахаль был ментом, и у нее остался доступ к какой-никакой информации.

     — Убийство расследуют? — уточнила Женя.

     — Да кому он нужен. Всю эту филькину фирму на уши поставили и тряхнули хорошенько. И такое там посыпалось, Господь не приведи. Срока им светят, как отсюда до Луны. В общем, все наше расселение, что называется, как утренний туман…

     — Да ладно, Тося, — подал голос Гоша, — перестреляют бандиты друг друга, а на их место придут честные бизнесмены, и будет тебе небо в алмазах и двухкомнатная на Плющихе.

     — Мне хотя бы такого мужа, как ты, чтобы пел сладкие песни.

     — И мужа, конечно.


14.


Прошло двадцать лет.

     Бандиты перестреляли друг друга, а на их место пришли сравнительно честные бизнесмены. Страна встала на колени, а потом, вдохнув и выдохнув, встала с колен. Жить стало немного скучнее, но легче.

     Расселение прошло без эксцессов. Овечкиным досталась пре­крас­ная двухкомнатная в районе Киевской. Георгий Андреевич за­щитил кандидатскую, а потом и докторскую и стал деканом факультета лингвистики в одном неплохом институте.

     Женя увлеклась фотографией, и у нее даже успешно прошло не­сколько выставок.

     Алиса перешла на предпоследний курс. Она специализировалась по менеджменту… Нет, простите, по маркетингу.

     И вообще расцвела.


15.


В четверг около одиннадцати в кабинет декана постучали.

     — Заходите, — откликнулся Георгий Андреевич.

     Зашла небольшая группа второкурсников.

     — Кто лидер? — спросил декан не то чтобы угрюмо, но без из­бы­точной любезности. — Я не смогу содержательно говорить со все­­ми сразу.

     Группа (предсказуемо) выпихнула вперед Кешу Муравьева, от­лич­ника с обостренным чувством справедливости.

     — Георгий Андреевич, мы…

     — Дайте, Муравьев, я попробую угадать. Вы ходатайствуете за Ском­кина.

     Муравьев кивнул с видимым облегчением.

     — И у вас, скорее всего, есть меморандум.

     — Что?

     — Ну, какая-то бумага, чтобы пришить к делу.

     Из задних рядов передали бумагу. Овечкин пробежал ее глазами.

     — Ага. Так! Незаурядный лектор… Авторитет… Так! Нрав­ст­венный ориентир…

     — Там этого нет, — встрепенулась девушка с косичками, кажется, Степанова — или Сергеева, как-то настолько просто, что вываливалось из мозгов.

     — Чего, извините, нет?

     — Ну… про нравственный ориентир.

     Декан посмотрел на бумагу внимательнее.

     — Да… нет. А почему?

     Муравьев и (ориентировочно) Степанова переглянулись.

     — Ну, Муравьев, например, вы. Что ж тут нет про нравственный ориентир?

     — Ну… тут много чего нет.

     — То есть Скомкин является для вас нравственным ориентиром, но вы это не вписали из соображений лаконизма. Или не является?

     — Георгий Андреевич, мне кажется странным долго обсуждать то, чего нет.

     — А чего в данном случае нет?

     — Фрагмента текста.

     — Хорошо, — декан сложил листок вдвое, положил в папку, а папку закрыл. — Что-нибудь еще?

     Муравьев оглянулся на товарищей — те стояли в дверях. Му­равь­ев кашлянул.

     — Мы можем надеяться…

     — Что его не уволят? Нет. Вы сделали то, что должны были сделать. Через много лет вы будете рассказывать своим детям, как вашего любимого преподавателя уволили за алкоголизм. Ну что такое в России алкоголизм? Обратная сторона широкой распахнутой души. И дети вас спросят, что ж вы ничего не сделали. И вы ответите, что сделали то, что могли и должны были сделать. А я — как декан факультета, как администратор — должен его предупредить, а потом уволить. Собственно, я и уволить толком не могу, это приказ ректора. Я могу инициировать процесс. И не просто могу, а должен. Понимаете, когда преподаватель приходит пьяным на лекцию, для вас это цирк, а для меня и института — позор. Кто-то другой на моем месте мог бы растрогаться и дать задний ход, а потом стать любимым деканом. А мне не надо быть любимым деканом, мне достаточно быть деканом. Особенно когда это входит в противоречие. По сути, это лин­гвистика, точные значения слов. Извините, я много говорю, но я хочу, чтобы вы меня поняли. Не любили, даже не соглашались, но поняли. Вы поняли?

     Студенты вразнобой кивнули, и прошелестело легчайшее “да”.


16.


Вечером к Георгию Андреевичу приехал Миша Скомкин с тортом.

     — Хорошо, что не с коньяком, — сказал ему Овечкин, крепко пожимая руку.

     — Да, я баллотировал коньяк, но понял скрытую иронию. Пред­уп­реждаю: торт пропитан ромом.

     Георгий Андреевич улыбнулся.

     — Проходи, проходи. Алисы нет, Женя на кухне, сейчас подойдет. Тебе зеленый или черный?

     — Черный. Останемся верны идеалам молодости.

     Пару минут товарищи просто пили чай.

     — Миша, — сказал Овечкин осторожно, — надеюсь, ты понимаешь…

     — Да все я понимаю. Я не за этим.

     — Ну, говори же.

     — Я навел справки. В Вышке открывается новое направление, ку­рирует Гена Хромов. Ты помнишь Гену Хромова?

     — Конечно. Да тут и помнить нечего, мы с ним в этом году пере­сек­лись в Риге на конференции.

     — Прекрасно. Слушай, ты бы мог ему меня порекомендовать? По телефону. Не оставляя следов.

     Вошла Женя.

     — Здравствуй, Миша. Гоша, у вас что-то секретное?

     — Нет-нет. Садись. Миша, я очень охотно ему скажу, что ты божественный лингвист и умопомрачительный лектор. Он это и сам знает. А потом он спросит, почему ты ушел с кафедры. А я, ты знаешь, не вру.

     — Да, в этом проблема, — флегматично заметил Миша Скомкин, жуя торт.

     — Проблема, — серьезно и мягко сказал Георгий Андреевич, — не в том, что я не вру, а в том, что ты временами пьешь.

     — Но ты же не скажешь, Юра, что я алкоголик.

     Овечкин деликатно промолчал. Женя посмотрела на него с укоризной и сказала:

     — Конечно, нет, Миша. Но, понимаешь, есть степень зависимости, не совместимая с той или иной профессией. Например, водителю или хирургу на работе вообще нельзя пить.

     — Женя, — спросил Георгий Андреевич очень спокойно, — а ко­­му можно пить на работе? Сантехнику? Так он тебе криво поставит унитаз. Укладчику асфальта? Давай скажем, что пить на работе нельзя. Даже дегустатору вина нельзя пить на работе. Ему положено дегустировать.

     Скомкин довольно резким движением отодвинул от себя блюдечко с тортом.

     — Надеюсь, Юра, — сказал он очень спокойно и четко, — ты не будешь утверждать, что я пил на работе?

     — Нет. Ты приходил на работу с остаточными признаками опья­нения.

     — То есть просить тебя позвонить Хромову…

     — …Можно, но чревато. Если он ничего не спросит, я сам не полезу с откровениями. А если спросит, скажу, как есть.

     — И вот не прикопаешься к тебе, — печально улыбнулся Миша Скомкин.

     Гоша Овечкин развел руками: что ж поделать. Чай допили мирно.

     — Так звонить? — спросил Георгий Андреевич в дверях.

     — Я подумаю.


17.


На следующее утро за завтраком, практически на лету, встретилась вся семья. Овечкин вынужден был ответить на несколько безотлагательных писем, поэтому явился к столу последним; Женя и Алиса успели уже что-то обсудить, и даже понятно что.

     — Папа, — спросила Алиса, буравя отца своими красивыми глазами, — и тебе что, совсем не жалко дядю Мишу?

     — Нет, Алиса, — отвечал отец ровно, — мне очень жалко дядю Мишу. Более того, я вижу его ситуацию в более широком контексте, у него и с семьей сейчас не фонтан… Очень шатко. В общем, у не­го кризисный период. И мне, конечно, его жалко.

     — Тогда почему?.. — набрала голос Алиса, но отец остановил ее отчетливым движением ладони.

     — Почему я не впарил своему доброму знакомому (заметим, не другу) на кафедру талантливого харизматичного алкоголика? А ты знаешь, это не такой простой вопрос, как кажется. Я бы понес репутационные потери, и для кого-то это было бы очень важно, а для меня — не очень. Смотри, Алиса, мне абсолютно не надо перед тобой сейчас красоваться, и я отвечаю, как себе. Мне жаль студентов… Нет, не то слово. Эмоции тут ни при чем. Я не допущу к студентам ненадежного алкоголика, даже к чужим студентам. Я не верю в корпоративную этику. Что нам плохо, то и им плохо. Вот смотри. Допустим, тебе на рынке продали гнилой арбуз. А потом ты узнаешь, что эта тетка, которая тебе его продала, что у нее больной ребенок. Все немного усложняется. Но лучше бы ты просто отдала эти деньги за арбуз в качестве благотворительности, а не волокла домой эту гниль. Вот так примерно.

     — И как это перевести на ситуацию Миши Скомкина? — спросила Женя. — Если без параллелей, без арбуза?

     — Без арбуза? Я бы дал ему в долг небольшую сумму на лечение в клинике. Все. Просто дать не могу, большую сумму не могу — потому что нет. Уязвленную жену переубедить не могу, потому что я не гипнотизер.

     — А был бы гипнотизер, все равно бы не стал этого делать, потому что это аморально, — вставила Алиса. Георгий Андреевич по­ду­мал секунду и ответил:

     — Да.

     — Все с тобой ясно, — подытожила Алиса.

     — И это плохо? — спросил было Овечкин, но его дочь уже ушла в свой институт.

     За окном кто-то каркнул.

     — Я прав? — спросил Овечкин у жены. Та вздохнула.

     — Прав-то прав, но как-то, извини, Гоша, чересчур прав. У тебя так плотно все пригнано, воздуха не хватает. Сквознячка.

     — Ну, может быть.


18.


Прошло примерно полгода, и Гоша… пардон, Георгий Андреевич Овеч­кин с любимым аспирантом Тимуром Зариповым собрались на конференцию по падежам в Питер. Так сложилось, что обоим оказалось удобнее ехать ночным поездом. В вагоне повышенной комфортности пассажиров ожидали приятная необильная закуска, застеленные спальные места, деликатный кондиционер и другие мелкие приметы здоровой буржуазности. Два места из четырех временно пустовали.

     — Что бы ты предпочел, Тимур, — спросил Георгий Андреевич, — чтобы никто не пришел, или чтобы пришла девушка неземной красоты?

     — Да вы у меня отобьете эту девушку, — рассмеялся Тимур.

     — Ну, помимо реверансов, я женат.

     — Женат… Это, насколько я понимаю, вы не перейдете грань. А ба­нальная любезность… В общем, я при своем мнении.

     — Ладно, как скажешь. Хотя, будь я психологом, обнаружил бы у тебя проблемы с самооценкой. Какой-то замшелый угрюмый декан — и молодой цветущий парень.

     Надо сказать, что Тимур был не только молод-цветущ, но и очень красив — слегка восточной бархатной красотой; красив даже для девушки.

     — А у вас нет проблем с самооценкой? — спросил Тимур — и тут поезд поплыл мимо платформы, как будто хотел стартовать украдкой и обмануть пассажиров и провожающих.

     Девушка неземной красоты не явилась. Попутчики поговорили еще о том о сем и мирно отошли ко сну. Наутро их разбудила проводница за час до вокзала. Отдав дань гигиене за десять минут, декан и аспирант комфортно расположились вокруг столика с кофе и вафлями. Внезапно дверь купе распахнулась — и в проеме, покачиваясь, возник высокий плечистый мужчина. Он глядел на Тимура и Георгия Андреевича, но явно ничего не понимал.

     — Наверное, вы ошиблись купе, — мягко предположил декан.

     — А.

     Мужчина захлопнул дверь. Овечкин оглянулся на аспиранта и изумился — тот был мертвенно бледен.

     — Что с тобой?

     — Ничего, сейчас пройдет. Этот человек очень напомнил мне отца.

     — А кто у тебя отец? — спросил декан скорее автоматически.

     — Он давно погиб.

     — Соболезную.

     — Не стоит. Он был очень дурной человек… Хотя грех такое говорить о мертвом. Но когда его пристрелили, мы с мамой вздохнули спокойно. Вам не понять, да и не надо… что это такое — когда про­сыпаешься утром и снова понимаешь, что сегодня никто не будет унижать ни тебя, ни твою мать.

     — Он вас бил?

     — Нет, очень редко. Но он… как бы сказать… он все время имел это в виду — как открытую опцию.

     — А кем он был?

     — Бандитом, хотя ему нравилось называть себя риелтором.

     У Георгия Андреевича отчего-то екнуло в желудке.

     — Я не мог о нем слышать?

     — Нет, он был мелкий бандит. О нем в газетах не писали.

     — Мелкий бандит Зарипов?

     — Нет, я Зарипов по матери. Мелкий бандит Порыванов.


19.


Георгий Андреевич, собрав все свои силы, взял чашечку кофе и отхлебнул два глотка. Потом поставил чашечку на место.

     — Тимур, это все ужасно.

     — Вы ведь коренной москвич, Георгий Андреевич?

     — Да, наверное. Это скользкий термин, там надо столько-то поколений в Москве, но в бытовом отношении, конечно, да.

     — Девяностые в основном прошли мимо коренных москвичей. Вы как бы стояли возле грязного потока, а мы были грязный поток.

     — Не говори так о себе.

     — Генетически я — это наполовину он.

     — Генетика — лженаука.

     Оба улыбнулись.

     — А… убийцу твоего отца не нашли?

     — Да и не искали. Герой пожелал остаться неизвестным. Такой же отморозок, как папаша.

     — Так думаешь?

     — А что там думать. Хотя отец очень кичился тем, что лично никого не убил. Я думаю, смерть была для него неприятна, потому что на ней кончались страдания и унижения. С мертвого много не возьмешь, мертвый свободен. А он любил навалиться вонючей тушей. Он любил жизнь — в том числе, своих жертв.

     — По сути, он жил в аду, а там не умирают. Гляди, Тимур, Об­вод­ный канал. Действительно подъезжаем. Ты готов?

     — Готов.


20.


На конференции по падежам умом Георгия Андреевича в основном владели падежи. Он не сделал ни одной ошибки даже в самых занозистых случаях, за исключением, естественно, тех примеров, где ошибка играла роль иллюстрации. Декан практически не расставался с любимым аспирантом. Он ждал, что размотается до пус­той катушки какая-то длинная леска… Словом, станет невмоготу иметь перед глазами сына убитого бандита — но нет, не возникало никаких реальных проблем. Разве что Овечкин постоянно видел себя со стороны, словно удвоился ненароком, и с этой самой стороны холодно восхищался глубиной (вар. — глубине) собственного автоматического лицемерия. Ведь то, что открылось, изменило мир — а он вел себя так, как будто мир не изменился.

     Или мир не изменился?

     Возвращаясь на двадцать лет назад, Георгий Андреевич раз за разом проверял, примерял — и констатировал, что поступил правильно. И от Тимура, если вдуматься (или если не вдумываться), пришел сигнал, что все произошло правильно. Отчего же тогда было не признаться мгновенно — прямо между двух стен купе, этой отъезжающей двери и окна с веселенькой шторкой? Да оттого, что молчаливая осторожность и уклончивость применительно ровно к одной теме вошли в природу Гоши Овечкина — чтобы не обременять близких, чтобы решить эту проблему до конца по-мужски. Вот уже срок давности вышел, и даже давно вышел срок давности, извините лингвиста за невольную тавтологию. И что теперь — вхолостую признаваться участковому? Ах, Боже мой, какая запоздалая душевная тонкость.

     По-прежнему не терзаясь тем, что случилось двадцать лет назад, Георгий Андреевич (несильно, терпимо) терзался тем, что происходило сейчас. Тем более что Тимур раскрылся перед ним, а он, человек вообще-то прямой и правдивый, машинально затаился в ответ.


21.


Их институт был неравномерно расположен между двух станций метро — к ВДНХ значительно ближе, чем к Ботаническому саду. И декан с аспирантом как-то насобачились ходить, куда дальше, иногда даже до Свиблова или даже до Отрадного. Мирная Яуза, рощицы, изнанки промзон — все располагало к неспешным разговорам о том о сем. Тема отца больше не всплывала. Пару раз Геор­гий Андреевич позволил себе шутливые предположения о личной жизни Тимура, но натолкнулся на какие-то шутливые отговорки.

     И вот однажды декан, внимательно здороваясь с бабушками, подошел к собственному подъезду — и обнаружил там Тимура, скромно стоявшего в стороне.

     — Ты ко мне, — предположил Овечкин, почти и не спрашивая.

     — Если честно, нет, — ответил аспирант.

     Георгий Андреевич застыл, как громом пораженный. Его мозг отчего-то взялся за невероятные гипотезы: что Тимур к Жене, то есть к жене, интересуется фотографией… Тут дверь подъезда распахнулась — и оттуда вылетела Алиса в практически летнем плащике, чмокнула в щеку Тимура, а потом и отца.

     — Надеюсь, вас не надо знакомить? — кокетливо спросила Алиса.

     Овечкин увидел дочь со стороны и удивился ее красоте.

     — Не замерзнешь? — спросил он.

     Его дочь и его любимый аспирант переглянулись.

     — Ну, Георгий Андреевич, если замерзнем, выпьем кофе.

     — Или иначе согреемся.

     Овечкин поднялся на свой седьмой этаж — обычно в целях про­­филактики сердечно-сосудистых заболеваний он делал это пеш­ком, а сейчас в тех же целях использовал лифт. Женя оказалась дома.

     — Ты знаешь, что Алиса встречается с Тимуром?

     Женя высунулась из кухни — ее ладони были в муке.

     — Ну, так… Надеюсь, ты не против?

     — А меня кто-то спрашивает?

     — А если бы спрашивали?

     Овечкин сел и поставил между ног портфель. Шляпу и плащ он не снимал.

     — Черт знает что такое, — проворчал он.

     На кухне включилась вода — вероятно, Женя мыла руки, чтобы выйти к нему и начать углубляться в проблему. Господи, так и есть.

     — Что тебя не устраивает?

     — Женя, не будем… Все меня устраивает. Ну, помимо того, что я узнаю последним.

     — Строго говоря, ты узнаёшь вторым.

     — Ладно, проехали.

     — Куда проехали? Я думала, ты будешь сиять от счастья.

     — Я сияю.

     — Как-то тускло.

     — Просто неожиданно. Надо в мозгу… совместить ге­штальты.

     — Гена, можно острый вопрос?

     — Сегодня все можно.

     — Ты ведь не считаешь, что наша дочь недостаточно хороша для твоего любимого аспиранта?

     — Я?! Да…

     — Допустим, она немного поверхностна, но ей нет еще двадцати двух. Твой Тимур старше и мудрее.

     — Да. У него было неоднозначное детство.

     — Ну вот. А у Алисы, слава Богу, было однозначное детство. По­это­му она немножко пионерка.

     Овечкин невольно улыбнулся.

     — Ну, отлично, — заключила Женя. — Скоро будут готовы пирожки. Да и у них, возможно, все рассосется.

     — Да нет… Зачем?


22.


Не рассосалось. На октябрь назначили свадьбу. Георгий и Женя познакомились со Светланой Зариповой, очень симпатичной и моложавой, немного печальной мамой Тимура.

     После ЗАГСа расселись в уютном деревянном кафе на окраине Москвы. Георгий Андреевич склонился к уху новоявленного зятя.

     — Скажи, а тот благородный идальго…

     — Тот? Это бывший сослуживец отца, как бы друг дома.

     Овечкин обогнул стол и присел к седовласому гостю.

     — Платон Кириллович? Вы меня, наверное, не помните.

     — Дорогой Георгий Андреевич, как же мне вас не помнить? С вас начались мои неприятности — ну, вы тут ни при чем, просто сов­падение. Скажите мне для простоты изложения, что вы сами знаете о наших делах?

     — Ну, — отвечал декан благодушно, — я знаю, что моего шапоч­ного знакомого, отца Тимура, товарища Порыванова, положили. Я, разумеется, знаю, что от меня потом отстали, и расселение нашего дома состоялось через пару лет совершенно иначе. Но это уже ведь не про ваши дела. Про вас я знаю только то, что вашу фирму тряхнули и нашли нарушения.

     — Это мягко сказано, дорогой Георгий Андреевич. Это мягко сказано. Ведь нас крышевали — вам как лингвисту знакомо это слово?

     — Безусловно.

     — …Крышевали знакомые Миши Порыванова. После его, так сказать, успения мы оказались как дети перед лицом угрюмой реальности. На нас повесили все, что было, а еще больше — чего не было.

     — Мне так жаль. Надеюсь, вам удалось…

     — Мне удалось героическими усилиями избежать реального сро­ка. Мне посоветовали удивительно скользкого адвоката, который увидел происходящее под уникальным углом. Меня вывел практически жертвой. На него ушло полкило денег, да еще столько же — на взятки через него. Мы слили на покойного сколько можно… Ну, чтобы Свету и Тимура совсем не пустить по миру. Знаете, на что это было похоже? Это как если бы мы строили мост через широкую реку из восьми досок. Эквилибр.

     — Мне жаль.

     — Да вы ни при чем. Мы с женой затеяли фиктивный развод, чтоб хоть что-то сберечь. Он перерос в настоящий. Она хоть что-то сберегла. У меня открылась язва. В общем, позвольте вам всего не пересказывать.

     — А сейчас?

     — Сейчас бухгалтерю у одноклассника. Не жалуюсь, потому что некому и незачем. Вот вам излился, так сказать. Увидел знакомое лицо, обрадовался. А вы как? Вижу, хорошо.

     — Да в целом хорошо. Ну, теперь увидимся.

     Старые знакомые обменялись крепким рукопожатием, и Овеч­кин вернулся на приличествующее ему место.

     — Вы знакомы с Платон Кирилычем? — весело спросил Тимур.

     — Были вместе на паре стрелок, — ответил декан с характерным гопническим выговором, словно под анестезией губы, но, увидев, что Тимуру не понравилась шутка, быстро сменил тон: — Их… ваша фирма расселяла наш дом на Неопалимовском. Я даже твоего отца видел раз или два… И еще мельком.

     — Ну и как вам мой отец?

     — Не понравился.

     Свадьба прошла хорошо. Ближе к концу Платон Кирилыч поднял тост, в котором эпизодически посетовал, что “отец не дожил”, но в целом направление тоста было общегуманитарное — за доб­ро, за надежду, за будущее. Георгий Андреич искренне аплодировал и кричал “Горько!”.

     Вообще, ему как-то полегчало после встречи с Платон Ки­ри­лы­чем и пары слов с Тимуром. Так декан понял, что до сих пор ему было не ахти.


23.


Крепко поколебавшись, Георгий Андреевич заглянул в церковь — вдалеке от дома и работы. Не специально, так просто получилось. Улучив момент, подошел к священнику, умному на вид человеку одних примерно лет с деканом.

     — Добрый день… Извините, как я могу к вам обращаться?

     — Отец Филарет.

     — Я много времени у вас не займу. У меня такая ситуация…

     — Извините, что прерываю. Вам на исповедь?

     — Мне посоветоваться.

     — Хорошо, слушаю вас.

     — Моя дочь вышла замуж за моего ученика. Это замечательный молодой человек… И я очень рад. Он мне практически как сын, тем более что вырос без отца. И до определенного момента я был с ним полностью откровенен… и очень ценил эту откровенность. А сейчас между нами возникла недоговоренность, и чем дольше это тянется, тем больше… фальши, лжи — не прямой, но все же.

     — Вам трудно с вашим зятем о чем-то говорить?

     — Именно.

     — А если не секрет, о чем речь?

     — Не секрет. Я убил его отца двадцать лет назад.

     — Как я могу к вам обращаться?

     — Георгий Андреевич.

     — Георгий Андреевич, насчет “убил отца” — это иносказание?

     — Да нет… Застрелил. Он был очень дурной человек и угрожал моей семье.

     — То есть, если я вас правильно понимаю, вам надо для начала исповедоваться и покаяться в убийстве… или в нескольких, не знаю уж вашей биографии, сколько дурных людей вам повстречалось.

     — Да нет, один. Вы, наверное, меня не до конца поняли. Я профессор, доктор наук, декан факультета, человек в целом законопослушный и… насилие мне неприятно. Я, собственно, и убил, сопротивляясь насилию.

     — Давайте вы пару дней попоститесь, а в субботу исповедуетесь и причаститесь. Придете к восьми утра.

     — Отец Филарет, извините меня ради Бога, загвоздка в том, что я не раскаиваюсь в этом убийстве. Случись все еще раз — я бы опять его убил.

     — Сколько раз увидишь его…

     — Симонов.

     — Да… То есть в убийстве вы не раскаиваетесь, а лишь в не­до­молвках и неполной искренности.

     — Именно. Вы точно обрисовали проблему.

     — Вам надо к психоаналитику.

     — Спасибо за совет.

     — Да! Еще попробуйте к отцу Гермогену. Девяностые — его профиль.

     Отец Филарет объяснил, как добраться до отца Гермогена.


24.


Если отец Филарет походил на доцента, то отец Гермоген — скорее на грузчика. Для начала он ткнул декану руку для поцелуя. Соблюдая устав учреждения, Овечкин руку поцеловал, а также прочитал кверху ногами на фалангах ВАСЯ. Ну, собственно, Георгий Андреевич и не думал, что мама с папой назвали младенца Гермогеном.

     — И что ж не под силу отцу Филарету? — с долей ехидства спросил отец Гермоген.

     Георгий Андреевич изложил. Отец Гермоген не перебивал и не ме­шал ему. Потом помолчал еще немного.

     — А скажите, товарищ, — наконец, разверз уста отец Гермоген, — если бы от вас тогда понадобилась тыща долларов не этому бандиту, а вообще? Например, на операцию (не дай Бог) жене или дочери, вы бы тоже кого-то убили за эту тыщу — или все-таки иначе достали?

     — Да что вы, — аж задохнулся декан. — Конечно, иначе бы… начал бы искать. Уж нашел бы или нет…

     — То есть вы убили этого отвратительного бандита в основном за то, что он отвратительный бандит? Можем мы так обобщить для краткости? А эта неподъемная тыща — так, отмазка.

     — Ну, с долей упрощения, наверно, можно так сказать.

     — У всех у нас есть прошлое, — сказал отец Гермоген назидательно. — Я понял, что если вас с ним еще раз, и еще раз пустить в эту мясорубку, то вы из нее выйдете живым, а он — мертвым. Это факт зоологии. Но… не предпочли бы вы вообще не встречаться с этой гнидой (прости Господи)? Или вы благодарите судьбу за эту встречу и за свой… санитарный акт?

     Георгий Андреевич радостно задумался. Как ни странно, такая мысленная комбинация за двадцать лет не посетила его просторный мозг.

     — Да, конечно, предпочел бы не встречаться. Не мараться.

     — И чтобы он унижал сына с женой, давил тех, кто слабее (вы-то оказались сильнее), а потом тихо легализовался и сейчас сделался депутатом, — медленно, обкатывая каждое слово, проговорил отец Гермоген.

     — Зачем вы мне это сейчас говорите?

     — А чтобы ваш выбор был зрячим.

     — Ну… если учесть, что этот человек стал бы отцом моего зятя…

     — Нет. Вы бы не встретили ни его, ни вашего зятя.

     — У всех есть прошлое, отец Гермоген. Наше настоящее и мы сами, какие есть, — продукт нашего прошлого.

     — И вот мы описали петлю и опять никуда не пришли, — грустно сказал отец Гермоген.

     — Да… Есть, о чем подумать.


25.


Ближе к Новому году в кабинет декана постучали. Овечкин громко сказал: “Входите!” — и в его кабинет, слегка стесняясь, просочился Платон Кириллович. Старые знакомые расселись поудобнее. Георгий Андреевич попросил секретаршу Марину принести кофе с печеньем.

     — А вы знаете, — сказал декан любезно, — я отчего-то думал, что вы придете.

     — Да? А я-то предполагал сюрприз. И в связи с какой оказией вы меня ожидали?

     — Ну, если откровенно, я думал, что вы будете искать работу.

     — Да из меня лингвист… Или вы шутить изволите?

     — Ну, лингвист — не лингвист, а хозяйственник. И подход к людям у вас есть. Чего вашему начальнику не хватало. Но, судя по вашему удивлению, я не угадал.

     — Давайте эту тему трудоустройства не закрывать окончательно. Давайте вынесем ее за скобки, так сказать.

     Тут подоспел и кофе с печеньем.

     — Ну, слушаю вас.

     — Знаете, я много думал об убийстве Миши Порыванова. Кто за этим стоял. И, знаете, провал, темнота. Ведь если кому это надо, он бы и пользу поимел. Тогда ведь время было деловое, без пауз. Сегодня дом сгорел, а завтра наутро уже план реконструкции. А с его смерти — ну, какие-то упыри сняли по ложечке сливок, но это как бы нехотя, не сразу, а именно что узнали о событии, потерли лбы, а потом уже зашевелились. Ну, следственные органы много удовольствия получили от анализа нашей деятельности. Но ведь не пристрелили же они нашего вождя ради этого удовольствия. Я вас не задерживаю?

     — Нет-нет. Вообще… Полностью свободен. То есть, если я вас пра­вильно понимаю, это убийство не вписывается в системную логику.

     — Совершенно… Как точно сформулировано! Вот ведь… Пообщаешься с лингвистом, потом с обычным человеком и общего языка не найдешь. Несистемное убийство. Вроде все грамотно — выстрелил точно, не наследил, а логика не прослеживается.

     — Может, ваш босс чужую жену возжелал, а ревнивый супруг затаился.

     — Может… но у меня постепенно возникла другая картина. Из­ло­жить?

     — Сделайте одолжение.

     — Только чур не смеяться.

     — Ну, постараюсь. А вы уж постарайтесь меня не смешить.

     — Постараюсь. Миша тогда вступил в конфликт с вами. Вы уперлись, он вызвал бригаду вас проучить, вы согласились на вариант, но тут уже ему шлея под хвост попала. Эта тысяча долларов вообще ни в какие ворота не лезет. Помните, кстати, я вам тогда не дал ее в долг, сказал, что сатрап зарплату задерживает?

     — Помню.

     — Чистая правда. В общем, постарался он вас унизить, пригнуть — и не рассчитал. Гибкость ваша оказалась не такой изумительной, как у среднего интеллигента Москвы. И вы приобрели оружие, присмотрели этот обгорелый дом, возле которого мы встретились, а потом оттуда же пристрелили Мишу Порыванова, сами ушли в Батюнино, а пистолет выкинули в Москва-реку.

     — Хм, — сказал декан.

     — Что скажете на такую гипотезу?

     — Честно?

     — Разумеется.

     — Я не нахожу в ней слабых мест. Я слушал и ждал звена, на котором мог бы прервать эти ваши рассуждения, впиться в него и разъяснить вам, почему вот именно этого я сделать не мог. Но его… такого звена нет. Я мог бы это сделать. Каждый шаг. Он действительно унизил меня… Но унижение — это эмоция, эмоцию можно преодолеть. Он оставил у меня впечатление безысходности. Я, пожалуй, желал ему смерти, и, когда узнал, что он погиб, ни минуты не сожалел. Мог ли я достать ствол — так ведь тогда собирательно называли огнестрельное оружие?

     — В точности так.

     — Думаю, да. Я бы — чтобы украсить вашу гипотезу гирляндами — обратился к бывшему учителю военного дела в родной школе. Там был тир, и я в ранней юности неплохо стрелял.

     — Вильям Валерьевич, как же. Вы будете смеяться, дорогой Геор­гий Андреич, но и он на месте, и тир.

     Георгию Андреевичу как будто капнули на хребет жидким азотом.

     — Он, кстати, и вас вспомнил. Сказал — да, был такой старшеклассник, чудесно стрелял из пистолета.

     — А взрослым человеком он меня не припомнил?

     — Не припомнил. Еще бы он припомнил.

     — Подводя итог. Как гипотеза — безупречно. Я получил эстетическое удовольствие. А доказательств у вас нет. Да и срок давности вышел.

     — А зачем вам, лингвисту, разбираться в сроках давности?

     — Эх, Платон Кирилыч, а зачем мне знать, что пингвинье яйцо высиживает самец? Голова забита мусором. Нам надо, наверное, какую-то коду на эту вашу симпатичную гипотезу — и можем переходить к трудоустройству?

     — Дорогой Георгий Андреич, я огорчен, что моя версия вас недостаточно впечатлила.

     — А вы, я извиняюсь, ждали истерики и бурного катарсического признания? Ну… это ж не мюзикл на Бродвее. И даже предположим, что другой человек на моем месте — не я, а, допустим, обманутый муж, привстает (Овечкин привстал), откашливается (откашлялся) и говорит: “Да, это я пристрелил вашего начальника Порыванова двадцать один год назад”, — и что?!

     Платон Кириллович неопределенно повел руками.

     — Ну, я в моих представлениях думал, что вы… или другой че­ло­век на вашем месте не захочет огласки, и…

     — Вы собирались меня шантажировать.

     — Опять в десятку. Меткость просто впечатляющая.

     — Так. Тогда, мой дорогой, поставим вопрос ребром. Я не приму на работу шантажиста. Так что выбор за вами — занимаемся шантажом или трудоустройством.

     — Трудоустройством, — быстро ответил гость из прошлого.

     Они живо обсудили детали, а потом, уже перед самым расставанием, Овечкин уточнил:

     — Чисто гипотетически, без обид. Вы намеревались изложить весь этот треш Тимуру? Ну, то есть мне этим угрожать?

     — Ну, в общих чертах… Хотя “угрожать” — сами понимаете, не мой стиль. Намекнуть…

     — Да-да. И о какой сумме могла идти речь, если не секрет?

     — Не секрет. Тридцать тысяч.

     — Чего?

     — Рублей, чего еще.

     — Но… это очень небольшая сумма. Она как бы не отвечает пафосу ситуации.

     — Так ведь мы не волки. Кроме того… Только, Георгий Андреевич, без обид, мы ведь это теперь обсуждаем чисто теоретически.

     — Ну?

     — Скажем, тот человек, с которым я имел в виду говорить… гипотетически! Не примите на свой счет.

     — Ну же, говорите.

     — Ему назовешь достойную сумму, а потом так и падешь… в неизвестном окопе.

     Георгий Андреевич даже не сразу понял, о чем так уклончиво рассуждал его визитер, а потом искренне рассмеялся.

— Что      вы, Платон Кирилыч. Здесь ведь сумма неважна, играет роль личная антипатия. Ваш этот… Порыванов взбесил меня и не понравился мне. И я… да, в других обстоятельствах мог бы его убить. Наверное. Но вас… И мысли такой быть не может.

     — Да, — ответил гость, вставая и собираясь откланяться, — стиль общения имеет огромное значение. Я одно время пытался привить Мише манеры, да не в коня корм.

     — И не говорите.


26.


Как часто случается у москвичей, осталась от умершей бабушки небольшая двушка в Свиблово — Светлана Зарипова ее сдавала, а вот теперь освободила для молодых, а Георгий Андреевич с Же­ней в порядке компенсации стали переправлять Светлане те же деньги, словно теперь они снимали эту площадь. А на Светлане остались все эти утомительные взаимоотношения с РЭУ, бытовая часть. Тимур иногда еще ввязывался в коммунальные сюжеты — но, в основном, из общей порядочности, а не от души. Алиса продолжала жить в счастливом детстве, где все происходит, чинится и налаживается как бы само собой. Она простодушно гордилась каждый раз, когда оплачивала кофе и чизкейк своей стипендиальной картой, — эта фискальная операция, как ей казалось, удостоверяла ее принадлежность к взрослому миру.

     Ближе к Новому году молодые собрали старшее поколение ради какой-то впечатляющей новости — собственно, вряд ли это могло быть что-то еще, кроме беременности Алисы. Молодые загодя много всего наготовили, а что-то легкое и важное, типа хлеба и соков, конечно же, забыли. Алиса, Тимур и Женя выскочили в магазины для последнего аккорда. Георгий бесцельно ходил между тесных непривычных стен, чтобы в случае чего открыть дверь Светлане. За окнами бледнело и цепенело Свиблово. От нечего делать Овечкин попробовал распознать, кто здесь жил — мама Све­ты Зариповой или мама Порыванова. Но семейные фотографии спря­тались в период сдачи квартиры, а потом на полки не вернулись. Здесь теперь висели ровно две карточки: юный Тимур с мамой и малышка Алиса с родителями.

     Пришла Светлана; от нечего делать принялись споласкивать и протирать (условно) чистые фужеры. Светлана Зарипова вела в школе русский язык и литературу и была передовой учительницей, да и школа славилась в узких кругах. Тут, казалось бы, и поболтать словеснику с лингвистом о Муму и Каштанке, но что-то разговор туда не пошел. Погода, ранний артрит… Потом Георгий Андреевич спросил, чья это квартира. Оказалось — двоюродной бабушки Светланы.

     — Вообще-то, — сказала Светлана, долго протирая фужер, — она жила в двух комнатах в коммуналке, но Миша продавил этот вариант размена. У него было чувство баланса. Ну, например, есть бандит, который убьет за пять штук, так Миша кинет его на четыре с половиной. Тот пошумит и остынет. Так и жил, как падальщик. И искренне считал, что это и есть бизнес.

     — А вы его любили? — спросил Овечкин впроброс.

     — Сперва — да. А потом, когда начала всерьез понимать, что это отец моего сына, ужаснулась, конечно.

     — А что не развелись?

     — Сперва терпела. У нас ведь терпение числится добродетелью. А потом пыталась, но он был… очень вязким.

     — А он, — спросил декан, сладко замерев внутри, — обо мне вам не говорил?

     — Говорил, причем очень забавно. Он говорил, что есть такой фраер, который его не боится, и он не знает, что делать. Жаловался на вас.

     — А как он понял, что я его не боюсь?

     — Да как зверь. По запаху, по движению зрачков. По шерсти на холке.

     — Хорошо. Не боюсь — и что?

     — Я ему говорила отступить. На шажок. Но он не мог. Ему казалось, что так он себя потеряет. Ну… и пристрелили его, как бешеную собаку.

     — Это я его убил, — сказал Овечкин почти без звука, как если бы признался, что разбил вазу.

     — Вон тот фужер подайте, пожалуйста.

     — А? Да-да…

     — А я догадывалась, — сказала Светлана задумчиво. — Тогда ведь такое было время. Сегодня пристрелили, а завтра уже понятно, кому это было надо. А тут день ничего не происходит, другой. И я поняла — ну… не что именно вы, а что… с этой стороны.

     — Униженные и оскорбленные.

     — Вот-вот. Добро одолело зло.

     — Добро приобрело ствол, потренировалось в подмосковной ро­ще, потом притаилось в обгорелом доме, пальнуло в череп злу, прошло огородами к Москва-реке, утопило ствол и стало жить-поживать. Себя, так сказать, наживать.

     — Такое уж оно добро.

     Из прихожей донеслись оживленные голоса. Овечкин открыл было рот, но Светлана его опередила.

     — Георгий Андреич, я на вас не в обиде, как вышло, так вышло, что уж там теперь. Я только прошу вас, Тимуру не говорите. Он вас идеализирует.

     Овечкин тупо кивнул.

     Алиса оказалась беременна.


27.


Общие знакомые донесли до Георгия Андреевича новости о Мише Скомкине. Донесли в таком формате: сперва сказали, что новости есть, а потом, как бы через двоеточие, их изложили. Оказалось, что все с Мишей в лучезарном порядке: он бросил пить (разве что если в глубочайшем подполье и без внешних следов), на отличном счету в плане работы, да вдобавок обзавелся девушкой с телом фотомодели и мозгом философа. Георгий Андреевич, как и положено, порадовался и посмеялся.

     Но в ту секунду, когда новости о Мише уже были анонсированы, но еще не были оглашены, то есть ровно в момент двоеточия в мозгу декана вспыхнула невероятно яркая и подробная картина падения в алкогольную бездну, нищеты, мерзкой склизкой грязи повсюду, маргинальных собутыльников, словом — ублюдочной помеси Диккенса с Достоевским, и Гоша Овечкин ужаснулся.

     Настоящая картина встала рядом с воображаемой. Обе были тенденциозны, гротескно заострены, карикатурны. И, что важнее, одна не отрицала другой. Декан буквально кожей, волосками на ней ощутил, что могло сложиться так или иначе.

     Хорошо, допустим, Миша Скомкин, у которого на самом деле все в шоколаде, не вынес легкого пинка увольнения и с наслаждением опустился на самое дно самого отвратительного жизненного болота. Есть ли в этом вина администратора, уныло и бесстрастно исполнившего свой долг? Если администратор, заметим на полях, к тому же не претендует на лавры в связи с благополучием бывшего подчиненного? Не лезет, даже внутри своего черепа, с сентенциями типа — это я его встряхнул, и взгляните, насколько благотворно… (Впрочем, если он не лезет, то кто это вылез? Ну… никто, никто.)

     И почему декан Овечкин был настолько уверен, что студенты не заслуживают лектора-алкоголика? Даже опуская их собственную нерадивость и рассматривая вуз как школу грядущей взрослой жизни — разве она (жизнь) будет стерильна? Не встретятся ли им там воры, лицемеры, коррупционеры, рвачи, подонки — и чуть ли не в качестве положительных героев честные бытовые алкоголики?

     Но если так рассуждать, стоило развести на факультете (в разумных, учебных концентрациях) и коррупцию, и клевету, и шантаж. Георгий Андреевич сплюнул (в урну) и привычным усилием подавил мозговую активность. Он подытожил, что будет жить честно и выполнять свой долг, потому что… потому что… да нипочему, просто так. Потому что так лично ему комфортнее и проще. А попутно олицетворять честных и принципиальных людей, которые тоже встретятся его студентам в грядущей взрослой жизни, потому что и от таких встреч никто, знаете ли, не застрахован.


28.


Тем временем подоспело сорокапятилетие Гоши Овечкина, и его с не­ожиданным размахом отметили на факультете, как будто крупно сомневаясь, дотянут ли декан и факультет до настоящего юбилея. Впрочем, дело было не в частностях типа конкретного человека и конкретного вуза. Горизонт событий не вмещал пять лет; давно миновали те времена, когда шаги мерились пятилетками и можно было годами копить на холодильник, попутно стоя на него в очереди. Да что уж там. В общем, развернули целый балаган, а польщенный администратор науки и образования краснел, улыбался и отнекивался. И среди прочих реприз проскочила — ну, не могла не проскочить! — та, где обыгрывалось имя декана, и он представал как бы Георгием Победоносцем, одолевая зеленого змия. Хороший мозг Овечкина заранее просчитал этот вариант, поэтому он лишь кротко улыбнулся и изящно дистанцировался, как и в других сценках. Но внутри ему было неприятно подымать копье даже на это пресмыкающееся. Ведь он был категорически против насилия. А двадцать два (уже!) года назад? И двадцать два года назад был категорически против насилия, просто возразил отчетливее, чем до этого и после.


29.


У Алисы родился сын. Бушевал и звенел август — в Свиблово в том числе. Овечкин заскочил к молодым с коляской, рассчитывая застать переполох и исчезнуть, не заходя, но малыш спал неожиданно доверчиво и тихо, а Тимур с Алисой так же чинно и тихо пили чай, и декан не нашел ни повода, ни желания лихорадочно исчезать. Ему налили большую чашку горячего-горячего чаю. Он пил и потел, стеснялся, пропускал ход — и все равно немножко потел.

     — Каково быть молодым дедом? — спросила Алиса.

     — Замечательно.

     — Мы, кстати, — сказал Тимур, — придумали ему имя. Ну, точнее, варианты мы подбирали заранее, а сейчас остановились.

     — Михаил? — спросил Овечкин и больно поперхнулся чаем.

     Молодые родители подождали, пока молодой дед откашляется, утрет слезы и побагровеет обратно.

     — Почему Михаил? — спросил Тимур. — Георгий.

     — Это… Это неожиданно и очень важно для меня. Я, с вашего позволения… Мне надо… срастись с этой новостью. Спасибо, — говорил декан уже из прихожей.

     На пути к метро его вырвало в колючие кусты — чаем и воздухом, но обильно и долго, до желчи. Он постоял, слегка покачиваясь, и подумал было вернуться и рассказать, но все-таки вошел в метро, показавшееся ему темным, и поехал домой.

     На подходе к дому его вырвало вторично.

     В квартире — напоминаем: в уютной и просторной двушке на Киевской — отчего-то стоял полумрак, сумерки. Овечкин опустился на стул в прихожей, как будто ему было не сорок пять, а семьдесят. Вышла Женя из одной из комнат… бесчисленных — чуть не добавил декан в лесу своих мыслей. Каких бесчисленных, двух! Но сегодня две показалось Георгию Андреичу очень много.

     — Купил молоко? — спросила Женя.

     Декан бессильно покачал головой.

     — Сейчас продышусь и выйду.

     — Да Бог с ним. Что-то случилось?

     — Они хотят назвать ребенка Георгием.

     — Но ведь это хорошо?

     — Хорошо. А если его в школе будут звать Жорой? Жора — это пло­хо. Это грубо.

     — Но ведь тебя никогда не звали Жорой.

     — Меня? Меня — никогда. Мне повезло.

     — Гоша, тебя что-то мучит, мне кажется. Дело не в Жоре. Ты скажи.

     — Да нет, ничего.

     — Скажи, ты меня бережешь?

     — Да нет. То есть берегу… по мере надобности, но причем тут…

     — Гоша, извини за вопрос, конечно… Это ведь ты убил этого бан­дита тогда?

     — Какого, Женя, когда?

     — А ты что, много их убил?

     Если бы Овечкин стоял, он бы сейчас сел. Но он сидел, поэтому взял голову в ладони.

     — Абсурд какой-то, — пробормотал он. — Ну, убил. А ты давно догадалась?

     — Да еще тогда. Я загадала, найдется ли благородный человек, который придет и накажет виноватых. И он пришел и наказал. Как будто вскрыл этот нарыв. А потом я вспомнила, что ты и есть самый благородный из всех, кого…

     — Женя, спасибо, конечно, но прекрати лить этот сироп. Гор­диться тут нечем.

     — Я понимаю. Я ведь говорю тебе, что чувствовала тогда. А кроме того, ты тогда принес молоко в качестве отмазки, а оно у нас было.

     — Тогда принес, сейчас не принес.

     Оба слегка посмеялись. Декан — морщась.

     — Что делать, Женя, что мне делать?

     Женя подумала.

     — Напиши Тимуру письмо. Объясни все.


30.


На следующий день выдался вторник, и Овечкин много времени провел на факультете, решая решаемые вопросы, а когда пришел домой, в свой удобный рабочий уголок, был уже никакой.

     В среду пришлось долго и методично разруливать конфликт между студентами и уборщицей, кто чьи чувства задел, и, если бы не деликатность Платон Кирилыча… Ну, это ладно, но до письма опять руки не дошли.

     В четверг… И вообще, знаете, если среди рабочей недели у декана достанет времени и сил на такое письмо, где, согласитесь, ка­ж­дое слово… каждый нюанс имеет значение, — значит, это никудышный декан. И если даже правильный декан и предпочтет на денек превратиться в никудышного декана и поставить личное вперед общественного, это у него не получится, как у трамвая не получится вилять мимо рельс.

     А с четверга на пятницу у Гоши Овечкина случился знаменате­ль­ный сон.

     Он не содержал зрительных образов и весь был ощущением. Гоша вспомнил свою настоящую жизнь, и она оказалась вся в де­вя­ностых и вся, целиком, бандитская. Все это доцентство и деканство отвалилось, как шелуха, как будто и не было его. А были: понятия, товарищи, стрелки, разборки, схемы, предательства, будни, свершения, шрамы, утраты. Целая жизнь… Целая жизнь поднялась, как со дна.

     Открыв глаза в своей постели, Овечкин встал не сразу, а как встал, нащупал смартфон и сообщил секретарше, чтобы его сегодня не ждали.

     Он писал письмо Тимуру три неполных дня, то впадая в слезливую сентиментальность — то, наоборот, в отрывистую фактологию. Без сожаления выделял мышью большие фрагменты, а то и все — и раз за разом нажимал на Delete, как тогда… Нет, обойдемся без параллелей. Георгий Андреевич отрывался от экрана на короткие кофе-брейки, мутный сон и по нужде. А когда полностью закончил, одобрил и принял, то чуть не отправил Тимуру, но спо­хва­тился, отправил на принтер, напечатал и перечитал еще раз.

     Оценить толком не смог: глаз замылился за три дня. Вышел за конвертом, вложил, заклеил. Написал на конверте: Тимуру. Дождался визита Алисы через пару дней — вообще и за вареньем. Чуть не забыл, но передал.


31.


Тимур не ответил.


32.


На второй день того, как он не отвечал, Женя съездила по каким-то бытовым делам к Светлане и вернулась от нее с небольшим ворохом фотографий. Георгий Андреич заглянул из любопытства к ней через плечо. На фотографиях — плохих, еще хуже и совсем никуда — был Миша Порыванов. Обиженный, замороченный, на двух — с неестественной, будто наклеенной, улыбкой.

     — Вот, — объяснила Женя, — хорошо бы хотя бы одну выбрать, поколдовать над ней — и на могилу. Хотя, конечно, они все убитые.

     Оба заметили невеселую игру слов, но проехали.

     — Вот, — Овечкин отобрал одно фото, — по крайней мере, это он, и здесь он не так уверен, что прав.

     — Ну, хорошо.

     Женя сделала нормальное фото, лучше, чем можно было ожидать, в специальной мастерской его перевели на стекло, и все они встретились в еще теплое сентябрьское воскресенье на могиле Миши Порыванова.


33.


Собственно, встретились у входа на мелкое окраинное кладби­ще, обменялись рукопожатиями. Тимур посмотрел Георгию Ан­дре­евичу в глаза и тихо сказал: “Я прочел”. И все. Декану стало немного обидно, и в то же время немного отлегло от сердца. Прошлись до могилы. Овечкин привычно ничего не почувствовал, точнее — почувствовал вымороженность, анестезию. Разве что фотография, которую он выбрал, а Женя вытащила, как-то отозвалась легчайшим уколом в сердце. В ходе общего движения Алиса сунула отцу сверток с внуком. Тот подхватил, уместил правильно голову внука на сгибе локтя. Маленький Георгий тара­щил­ся вокруг.

     — Алиса, только не называйте его Жорой.

     — Почему?

     — Это какое-то издевательское имя.

     — Ну, как скажешь.

     Как-то быстро подмели листья и ушли с могилы, так ничего и не сказав. Вышли к машине Овечкина, которой он крайне редко пользовался, потому что в институт было удобнее на метро.

     — Куда? — спросил декан, как таксист.

     — Мне у метро, — ответила Светлана.

     — Нам тоже, — сказала Алиса.

     — Зачем вам с маленьким в метро? — спросила Женя. — Уж вас мы доставим.

     — Хорошо, — сказал Тимур.

     Светлана вышла у метро.

     — Тимур, может быть, ты скажешь что-нибудь? — тускло спросил Гоша Овечкин.

     Тимур прокашлялся.

     — Что сказать… Я все примеряю на себя эту вашу ситуацию, и иногда мне кажется, что я поступил бы так же, а иногда — что иначе.

     — А как иначе, Тимур?

     — Не знаю. Может быть, никак.

     — Такие разговоры нельзя вести за рулем, — сказала Женя.

     — Да мы недолго, Женя. Понимаешь, Тимур, никак — это прекрасно. Но иногда просто не получается никак. Надо как-то.

     — Наверное, — сказал Тимур, и Георгий Андреевич почувствовал, что это “наверное” — самое большее, на что способен сейчас Тимур. Как вытянутая-вытянутая рука.

     — Ты прощаешь меня? — спросил Георгий Андреевич, внимательно глядя на дорогу.

     — Так вопрос не стоял. Мне дико… очень вас жаль. Из-за того, что вам пришлось это сделать и с этим жить.

     — Ну, хорошо.

     Вот ведь уже наступал вечер, а целый день, и не самый корот­кий, куда-то исчез, подевался, как будто мы и не жили его. Закатное солнце эффектно подсвечивало облака, как тогда, в девяностые, в мо­лодости, когда жизнь была еще зеленой и гибкой, и, в принципе, многое можно было переменить.


Сентябрь 2018 г.

bottom of page