top of page

Татьяна Вольтская

Из цикла “Колесо обозрения”

 Вторая публикация из цикла. Первая — см. “5-я волна”, № 2(9), 2025.



Праздники


У нас салат,

у них похороны,

на них ракеты летят,

а нам похеру,

у них дочка, сынок в земле,

а у нас оливье,

у них куча кирпичной крошки,

а у нас зелёный горошек,

у них от села — зола,

а у нас салат, салат,

у них сирена торчит в голове,

а у нас оливье

в кружевном белье,

в золотом колье,

у них три города стёрло,

а нам — жрать в три горла,

они плачут — нас веселят,

лопай салат,

полной ложкой черпая

прямо из черепа,

из ухмылки его косой,

повар — Смерть с косой,

пусть весь мир дивится,

лишь бы не подавиться.



■ ■ ■


Как из земли сырые мхи,

как пятна из стены,

вдруг проступили пастухи,

и ангелы, и мы —


сквозь облетевшую листву,

и — слёзы по лицу:

мы опоздали к Рождеству,

успели — к беглецу.


Мы все бежали за Тобой

от Иродовых орд,

мы все воротимся домой,

когда он будет мёртв,


теперь же мы пусты, пусты,

всё бросили в пути,

Тебе — прости же нас, прости —

нам нечего нести,


мы все дрожим толпой теней

среди сухой листвы

под голой лампочкой Твоей

Рождественской звезды.



■ ■ ■


Ходишь, ходишь шагом посторонним —

дом, ворота, куст, собака, дом,

город на горах висит вороньим

во все стороны гнездом.


На ограде капли цвета ртути,

дробь ступенек, голубая дверь,

улиц перепутанные прутья

тянутся куда-то вверх,


бабка в чёрном просит подаянье,

жизнь висит мочалом на колу.

Шевеля воздушными корнями,

застываешь на углу,


паренёк в окошке держит чашку,

гладит рыжего кота,

дождь, любовь, как первая затяжка —

головокруженье, тошнота.



■ ■ ■


Наловить бы свободной рукой облаков

между рёбер горы и её позвонков,

взять бы хитрое время измором,

что метнулось лисой над пожухлой травой,

и не думать, не думать пустой головой,

под каким ты подохнешь забором,


чтó откинется первым — сосуды, кишки,

или, может, глаза не увидят ни зги,

чтó скорее откликнется — сердце, мозги

завыванью подземного горна,

гдé тебя доконает дурное кино —

справки, визы, печати, не всё ли равно,

с кем разделишь последние хлеб и вино,

в переулках чужих опускаясь на дно,

для кого ты окажешься кормом.


Ни Садовой твоей, ни Морской, ни Сенной,

но гора изогнулась кошачьей спиной,

речка кружит и кружит, манит глубиной,

повинуясь беззвучному вальсу,

и, блестя чешуёй и не чуя беды,

новый день вылетает лещом из воды

и на леске дрожит, задевая кусты —

удержи его, чтоб не сорвался.



■ ■ ■


Холодно и темно,

куртку нашарь руками,

шапку надень, надень.

Всё, что не отсечено,

пусть остаётся в камне,

это Роден, Роден.


Ничего опаснее взгляда

нет — от него одежда

сразу горит дотла,

пусть остаются, ладно,

в мраморной глыбе нежной,

будто во сне, тела


пятнистых этих стволов,

вот они, видишь, замерли

в медленном вихре сухих

листьев, локтей, голов,

запертых в белом мраморе

воздуха, и среди них


я, Твой жонглёр, пляшу и пою

во славу Твою, во славу твою.



■ ■ ■


Не хочу, не хочу, не хочу, не хочу

я по небу метаться, подобно грачу,

зависать по изнеженным странам,

по полянам кататься, подобно мячу,

а хочу к твоему привалиться плечу,

что развеяно над океаном,


я хочу разрыдаться и выплакать смерть,

разорвать, перегрызть её липкую сеть

и на краешек стула на кухне присесть

и ходить пред тобою по струнке,

постучи же по мне, подавая мне весть,

будто ножиком звонким по рюмке,


чтобы эхо пошло, по горам понеслось,

пересвисты, рулады, весёлая злость,

вон собака глодает на улице кость,

обмеряет мне ногу сапожник,

я сношу эту пару железных сапог

и до корки сглодаю железный пирог,

в тридевятого царства железный порог

каблуками упрусь осторожно —

как бы он не подпрыгнул — углом о висок,

как бы сходу не врезал по роже.


Семенит под кустом недоверчивый зверь,

роза — это цветок, а любовь — это дверь,

приоткрою и тут же ослепну:

неподвижной пчелой на горячем луче

я навеки лежу у тебя на плече,

и течёт тёмно-синий небесный ручей

по мохнатому горному гребню.



■ ■ ■


Город, влюблённый в небо, влюблённый в ветер, влюблённый в солнце, влюблённый в камень,

двигаться можно лениво, ползком, бегом, но всегда рывками,

а лучше лететь.


Город, влюблённый в город, торчат ключицы, а кожа стены шершава,

парень идёт под горку, смеётся, подняв бутылку, обняв шалаву,

и в тесноте


клавиши старых лестниц отстукивают не то ламбаду, не то лезгинку,

сердце по ним сбегает с дурацкой прытью, вот интересно, куда, прикинь-ка,

да никуда.


Проволокой на углу водосток зацеплен за столб фонарный,

жизнь протекает тихо через кирпичную марлю,

иди сюда —


я бы сейчас сказала, но этой зимою, весною, летом

местоимения отменены декретом,

вот это да,


а заодно места, имения, рейсы, жилплощади, обладания,

город остался, влюблённый в город, теплый, как кофта — зал ожидания.

Сколько теней


в пухлых шарфах жмётся в кафешках, встречались глазами, не ждали, не начинали,

мятой железной листвой над головою звенит чинара,

сядем под ней.



■ ■ ■


Чтó бездомные — ну, бездомные,

Мандельштама-то хоть бы вспомнили,

что ты ноешь-то, шут Балакирев,

жизнь не лакома — чай не в лагере,

не в Воронеже да не в Чердыни,

“расстрелять” на лбу не начертано,

завтра может быть, но пока ещё

не достроено это капище.

Да, оболганы, да, отвержены,

да, обложены — но не СМЕРШем же,

но не вохрой же, ты вольна реветь —

здесь чужое всё — но не нары ведь.

Им рычать на нас, лаять-багроветь —

но не голод ведь, не пеллагра ведь.

Грусть-тоска моя, релокация,

не в сугробы, чай, а в акации,

чем размазывать вдоль по хронике

сопли — Осипа лучше вспомни-ка.



■ ■ ■


А зимой на юге такой дубак,

что в осенней шкурке тебе каюк,

никогда я дома не мёрзла так

среди самых свирепых вьюг.


Если слово зима положить на зуб

не завёрнутым в сладкий хрустящий снег,

сразу лезет в голову Страшный Суд —

даже белой простынки нет


на земле — закутать бы серый мох

и тропу, бегущую без конца,

потому что зима, как еврейский Бог,

не показывает лица,


потому что зубами не растереть

этих дней сыпучий песок, табак —

всё равно что на губы твои смотреть,

а коснуться — никак, никак.



■ ■ ■


Сколько женщин тебя хотело, тобой вертело, с тобой летело,

а куда, не скажу, не знаю; причём тут тело,

сколько мужчин меня хотело и мной вертело, со мной летело,

а куда, я забыла, не в этом дело,

а дело в том,


что воздух слишком тяжёл, боярышник слишком красен,

можно застрять на горе, как ледокол “Красин”

в устье Двины — из трубы не идёт дымок папиросный,

в трюме плавает рыба, а главное — слишком поздно,

лиса хвостом


замела давно следы на земле и в небесной гуще,

новую жизнь выхватываешь, как футболку из кучи

высохшего белья или затхлого секонд хенда —

это новое? — зеркало спрашивает ехидно.

вьётся кот, пушист,


в мятой майке летишь в синеве, интересно, какая сила

сжала тебя в кулаке, петлей закрутила и запустила,

грузчик внизу толкает тележку с гремучей тарой,

банки звенят, жизнь не бывает старой —

так что держись.



■ ■ ■


Я не между мирами

в дешевеющей драме, я здесь,

за горами, гробами

и сроками, и лучше не лезть


с утешением к вдовам

и к убитым, и к тем беглецам,

умирать не готовым,

убивать не готовым юнцам,


отряхнувшим величье,

как с кроссовок невидимый прах,

поселившись на птичьих

продувных перелётных правах


в съёмных комнатах, в синих

высях, в серых морщинах в горе,

будто в ветхих корзинах —

пять дверей в итальянском дворе —


бьёт копытом Мерани,

жизнь

     стоит под парами, я с ней —

в скрипке и барабане,

в кратком сне, в голубиной возне


на балконе щелястом,

в счастье мокрой травы и листвы

и в дыхании частом

ветра, будто во время любви.



■ ■ ■


Нина, Нина, жарким потом

лоб давно не покрывался

и в глазах не плыли точки —

что там в сердце дребезжит,

Нина, Нина, это кто там

в этих тоненьких очочках —

Грибоедов в темпе вальса

по лестнице бежит.

Муха в окна бьётся гулко,

положи-ка, Нина, куклу,

посмотри-ка на него:

только солнце, Нина, только

свет и блики в круглых стёклах,

только радуга на линзе,

преломившиеся жизни,

а больше ничего.

Нина, Нина, тебе страшно,

Нина, Нина, тебе душно,

поскорее вытри лоб —

и откуда в день вчерашний

с завтрашней горы ненужной

заезжает этот гроб?

Нина, Нина, не пугайся,

посмотри-ка, вся трясётся,

Грибоедов в темпе вальса

взбегает на крыльцо,

улыбается, как солнце,

открывает пианино —

а не гроб — вот видишь, Нина,

ну а смерть, как ты, невинна,

у неё твое лицо.



Тост


За гранёные горы, что молча хранят

горизонт, и за чёрный зернистый гранат

забирающей вправо брусчатки,

и за то, что почувствуешь привкус огня,

раскусив виноградину каждого дня,

и за то, что здесь нет ни тебя, ни меня,

только лёгких следов отпечатки,


за колтун винограда на ржавом столбе,

и за слово, что я и под пыткой тебе

не скажу, и за гибкую Мтквари,

что танцует в гремучих браслетах мостов

между скал и людей, и машин, и домов,

бесов, ангелов, псов, голубей и котов

и других фантастических тварей,


за двоих, под платаном обнявшихся, чтоб

не на жизнь, а на смерть, неотрывно, взахлёб

пить друг друга большими глотками,

и за то, что и пьём, и пьянеем не мы

посреди незнакомой бессонной зимы,

и за бабку со связкой сушёной хурмы,

наклонившуюся над лотками,


за карниз, над которым крадётся лоза

у окна и, по слову Платонова, за

невозможность любви, для которой

всё вокруг и затеяно — чижик поёт,

рвётся сердце моё, как с верёвки бельё,

светофор перезрел — стало быть, за неё,

кто не пьёт, постоит в коридоре,


во дворе да посмотрит в чужое окно,

как-никак мы попали в чужое кино —

пенье, танцы, ущелья, селяне,

преклонить бы здесь голову, но не дано,

и придётся до дна — опускаясь на дно,

ну зажмурься — в глазах золотое пятно,

листик медный Иоселиани.


bottom of page