
Иван Ампилогов
Песок и камни
Ну что, начинаем. Начинаем писать.
Улица. Обязательно должны быть пальмы. Слышно море, от него доносится запах водорослей, соли, рыбы — всего этого, морского. (Последнее предложение перерабатываем, удаляем про запахи и атмосферу. Жаль. Именно это и помню четче второго — как пахнут морские водоросли, как обдувает лицо и руки влагой с моря, из необъятных этих пространств, а еще — как кипарисовая хвоя пахнет, и какая она на ощупь, и что чувствуешь, когда она, мягкая, прикасается к щеке, и какой стеклянно-свежий воздух спускается с гор, когда там выпал снег, всегда почему-то ночью он выпадал: утро, горы неожиданно белые, светящиеся своей белизной, и веет оттуда острый ледяной ветерок. Но это не нужно.)
Попытка вторая. Пишем: улица где-то в Ялте, останавливается машина (недорогая, средней стоимости), из нее выходит женщина (среднего возраста, но все-таки ближе к молодости, или она хорошо за собой следит), достает телефон из кармана, который мгновением раньше пискнул, смотрит на экран, на новое сообщение — и ее лицо меняется. Это важно — как меняется ее лицо.
Как-то так, да. О чем идет речь? Я должен написать сценарий для фильма о Крыме. Идея такая: как там люди живут, как за свободу борются. Я крымский, вот и взялся. Я крымский, который не был там десять лет.
Потому мало что хорошо помню, кроме запахов и ветерков. Я этим киношникам-приятелям сразу сказал: “А где вы все это будете снимать? Надо, чтобы море было и горы, и пальмы обязательно. Без ландшафтов не получится”. А они в ответ: “Да не парься, чел! Походят актеры по зеленому в павильоне, а потом что надо добавим. Дизайнеров туча, только дай что-нибудь поделать, будут тебе и море, и горы, и динозавры-годзиллы. Мы в том Крыму только детьми бывали, пахлаву и пляжи помним, а остальное нет. Так что давай пиши”.
Что мы имеем? Женщину в оккупации. Именно женщину, это тренд, а кроме того, это просто интересно — что должна чувствовать и как будет действовать именно женщина? На какие опасности она острее реагирует? Женщины более выносливы и стрессоустойчивы — где-то читал. Они должны рожать, оберегать ребенка, поэтому… Гнутся, но не ломаются. Наверное, на большой дистанции женщины стрессоустойчивы, но в моменте они впадают в такие истерики, что не дай бог. Не все, но многие. Или они так играют — кого-то сбила машина на ее глазах, она все контролирует, но изображает, что в панике и очень поражена? Лучшие женщины, которых я знал, в экстремальных ситуациях были спокойны, как скалы, — скалы, под которыми кипит лава.
Зачем ей все это нужно — сопротивляться? Живи как другие. Что-то в прошлом (конечно!), учительница украинского была очень хорошая, приучила любить Украину? Надо придумать что-нибудь для бэкграунда — персонаж приобретает объем.
И прежде всего, главное: вокруг — оккупация. День за днем. С проблесками надежды, но призрачной, она где-то у горизонта, как будто есть надежда — на изменение, на освобождение, и манит, а все не можешь приблизиться. Я был в оккупации, полтора месяца и еще немного. Что запомнил? Бессилие. Злобу. Бессилие, которое превращается в тлеющую ярость — постоянную. Ненависть к этим рожам, особенно гражданским, особенно предавшим, к их радости — ого, эта ненависть и сейчас иногда просыпается.
Запечатлелось ощущение, что на тебя охотятся, что есть охотники на таких, как ты. Так оно и должно быть: постоянная тревога, беспокойство — годами, годами. И ярость где-то в глубине. Недоверие ко всем, постоянный театр для всех, маска, роль.
Блин, а как они там в самом деле живут, вне всех этих моих предположений? Я ведь не знаю. Говорят, что стали молчаливыми с полузнакомыми, да и со знакомыми тоже — откровенно говорят только в семье, только с близкими. Может быть такая жизнь? Да, может.
А потом звонит Макс, продюсер или как его назвать, он деньги пробивает на все это, и говорит:
— Ну что там? Уже неделю возишься!
Что ему сказать? Что я неделю пытался вспомнить этот Крым, напрягался угадать, каким он там остался, каким стал?
Ну и сделал. Синопсис. Все у меня там было: и патриотка — сильная женщина, и ее связной — работник горсовета, и эфэсбэшник, и иные прочие. История о том, как в Ялте бомбой убивали предателя.
Отослал, а Макс говорит:
— Все ок, бро, но я подумал: должна быть татарка или мусульманка какая-нибудь. Которая помогает и все такое. Их там много, этих женщин в платках. Если о взрывах и борьбе современной, то должна быть женщина в платке, которая за нас. Рвем шаблон!
— Такое уже было. Неоднократно.
— Ну… тогда мы в тренде, тоже неплохо. Переделай, добавь туда эту в платке.
Какого черта?!
Дело в том, что слишком тяжело мне все это дается. Я написал им ту херню, синопсис, сюжет, но когда редактировал, то тошнило просто.
Экзотики хотят, кипарисов, патриотизма пылкого среди пейзажей? Ну, берите! А как всем зрителям должно понравиться такое! Сняли ленту о сопротивлении в Крыму и ну выдвигать на фестивалях в Европах! Беспроигрышная стратегия — фильм о нашей джеймсбондихе, которая москалей обманывает! Уникальное предложение, зайдет зрителю.
Только я уже два дня пью, начал еще когда дописывал. Потому что много начал волноваться и тосковать.
В парадное забегает штурмовая группа в шлемах и с автоматами, бегут вверх по лестнице, обступают двери, бьют по ним кувалдой, валятся внутрь, кричат: “Работает ФСБ!” и разбегаются по комнатам (все это как-бы оперативная съемка, нечеткая суета), — но никого там нет.
Анна молодец! Все предусмотрела.
Нет, такое не нужно.
Эфэсбешники вбегают, хлопают двери, забегают в гостиную, где стоит Анна, они почему-то не валят ее на пол — может, потому, что она уже протягивает им руки для наручников? Жестами показывает, что догадалась и заводит руки за спину, поворачиваясь так, чтобы было удобнее их зафиксировать.
А потом ее лицо, какое-то бледное, старое, какая-то искаженная копия ее, будто ожившее фото на документы — она что-то говорит, что-то о своих ошибках и вербовке, говорит то, что заставили.
Нет.
Остановка автобуса почти пуста. Иногда проходят люди, в которых можно распознать туристов. Один турист, словно спокойно прогуливаясь, походя что-то разглядывая, приближается и тут неожиданно и сильно бьет ее кулаком по лицу. Она падает, он хватает ее под руки, поднимает, тут с визгом подлетает фургон, открывается дверь, и туда отправлена Анна.
Так и должно быть. Где-то ближе к финалу.
А еще я постоянно заглядываю в Вотсап. Он должен слать мне сигналы о новых сообщениях, но в эти дни я в него заглядываю и без сигналов: думаю, вдруг не сработало. Дело в том, что я жду сообщения об одном важном для меня деле, нервничая, жду. Одного человека, моего друга детства, человека, без которого я своего детства не представляю, арестовали. Просто пришли на работу и увезли. И никто не знает, куда и кто. Ну кто, понятно — или менты из отдела “Э”, или ФСБ, — но вот куда, куда именно? Его жена оббегала все их отделения, но никто ничего не говорит. “Не знаем, к нам такой не поступал”. Его дочь, которая живет в Киеве, рассказала мне об этом: мол, что делать? А что можно сделать? Я не знаю, им там в Симферополе виднее, что делается в таких ситуациях.
Вот я и нервничаю, жду новостей, читаю новости, не доверяю алгоритмам.
Начитавшись, придумал вставной эпизод в свой сценарий.
Железные ворота где-то на окраине приморского города (должно быть похоже на Севастополь). К ним подъезжает военная машина, настойчиво гудя (делают ли так в жизни? я в армии не служил, в кино обычно так). Ворота открываются, машина заезжает, из кабины повелительно что-то кричат солдатам на вахте.
Трое энергичных мужчин заходят в казарму, на стуле спит дежурный. Один из зашедших — а другие уже бесшумно проходят дальше, — подойдя к нему, присев, резким и коротким ударом всаживает ему нож в грудь. Тот сползает со стула.
Потом он присоединяется к товарищам, которые, переходя от одной койки к другой (солдаты спят разнообразно — один на боку, другой на спине, с храпом или тихо, или сопят), режут всем горло или бьют в сердце.
Чего-то не хватает. Ага!
Один из солдат вдруг просыпается и ошалело садится на своей койке. Он не может понять, что происходит. Убийца подскакивает к нему и наотмашь, с ловкостью теннисиста, ножом вскрывает ему сонную артерию — тот даже пикнуть не успевает.
Сильная сцена, да?
А потом эти каратели подъезжают к вахте, один из них, подойдя пешком и сзади, стреляет сначала в одного караульного, потом, зайдя в помещение, — во второго. По звуку опытный зритель понимает, что стреляют из пистолета с глушителем.
Красиво. Киношно. Фальшиво. Неправдоподобно. В жизни так не бывает. Жизнь не красива, жизнь корява.
Блин, а действительно такое случалось, резня ночью в военной части? Или врут? Врут, наверное, раздувая мелкие эпизоды и солдатские слухи.
Сажусь работать и тут на телефоне включается Ютуб. Пока я его затыкаю, успеваю услышать голос эксперта-историка: “Если бы не странное стечение обстоятельств, дела Розенбергов не существовало бы. К провалу и процессу над ними привела цепочка совпадений — спонтанных, личных поступков людей, никак между собой не связанных и разбросанных во времени”.
Это я слушал вчера, пока пытался уснуть. Наверное, уже уснул, когда прозвучала эта мысль — не помню самого пассажа.
В голове начинается какой-то маленький шторм. Подхожу к окну и закуриваю. Продолжения разведигры не случилось. Всего-то двадцать-тридцать совпадений. А может, пять?
Годами спокойно работал. Одних информировал, других дезинформировал. У кого-то провал, а другой кто-то сам кого-то подставил и провалил.
Охота на ведьм. Придирчивый фэбээровец, который слишком уж внимательно проверяет пачку счетов. Стажер-цэрэушник, зацикленный на анализе кодировок и декодировок.
Где-то рядом работал Абель.
А потом все сошлось в одной точке — на нем, на Розенберге.
И на его жене, которая вообще ни при чем.
Совпадения — да. Игра судьбы — конечно. Но ведь есть еще закономерность, статистика, законы повторения единичных поступков — или их отсутствия. Сколько среднестатистический человек способен играть в конспирацию? Долго. Но потом — то тут, то там — начнет ею пренебрегать. Не менять пароли по графику, например. Слишком много покупать онлайн. Добавлять в соцсетях каких-то странных друзей. Ссориться с главным бухгалтером.
Жить в уверенности, что роботы не умеют читать между строк. Что читают тебя только роботы. Думать, будто живых людей, которые захотят тебя анализировать, немного, а опасных тем более: им есть чем заняться, у них действительно серьезные дела. Вот так мелкие случаи несоблюдения дисциплины приводят к новым для тебя обстоятельствам. Накапливаются и выводят из поля безопасного существования, допустимых погрешностей. Выводят под лучи прожекторов.
А тут еще совпадения: какой-то задрот в Воронеже наткнулся на твой двухлетней давности пост и слил его в базу “стукачей-волонтеров”, бухгалтерша наболтала про тебя своей невестке вечером за рюмкой коньяку, подружки ведь, бля, по-женски болтают (свекровь и невестка — подруги, случай один на миллион, но вот совпало), а та, истеричка, ко всему сверхчувствительная, написала про твой случай в подментованном чатике, а тут еще молодой и ретивый аналитик в звании сержанта пробивал базы пассажиров поездов Симферополь—Киев за 2014–2022 и (случайно!) зацепился глазом за твою фамилию. А потом — еще раз, за ту же фамилию.
Цепочка совпадений, звенья закономерностей, ленты контактов.
Все началось со звонка:
— Знаешь про Даню?
— Какого?
— Нашего. Р-кова…
— Нет. Что с ним?
Последние три года так иногда начинаются звонки. В мессенджерах на такие темы не пишут — стараются звонить, слушать голос, самим вживую говорить. Эта фраза не обещает ничего хорошего, упрощенный вариант “Тебе нужно приготовиться, успокойся”. Я и сам так делаю, когда несу кому-то скорбную весть.
Звонил Аганесян.
— Что с ним? Что с Даней?
— Закрыли Даню.
— Кто?
— Ну, кто? Оккупанты.
— Ох! Точно знаешь? От кого?
— От жены.
— Когда? Когда закрыли?
— Два месяца назад. Он молчала, боялась все ухудшить.
Потом выяснилось, что забрали Даню прямо с рабочего места, из Республиканской библиотеки, увезли к себе, в тот же день взломали дверь, все в квартире перерыли, забрали ноутбук и все, что с кнопочками. Жена узнала об этом, когда ей соседи позвонили: двери выломаны, ходят строгие люди, Наташа, что происходит? Наташа звонит Дане, но ей отвечает незнакомый голос: “Говорите”. На заднем плане слышно: “Это жена, жена!” Потом связь обрывается, и уже навсегда.
— Ты, это, дружище — поддержи его дочку, она у вас там в Киеве.
— Да? Не вопрос.
— Я тебе ее телегу скину.
— Как зовут-то?
— Ксюхой. Я ее “писюхой” называл. Лежит в своих пеленках, а я Даньке или Наташке кричу в другую комнату: “Ваша дочь опять подтвердила свое прозвище!”
— Ок. Я скажу, что от тебя. Хрен знает, как отреагирует на незнакомого дядю.
В детстве мы были друзья не разлей вода, нас называли “Три мушкетера”. Сейчас в том дворе живут мама Аганесяна и вот Даня жил. И еще с десяток тех, в кого превратились пацаны и девчонки пионерского детства и нищей демократической юности, а также их родители. Аганесян давно уехал в Россию, отсидел за повреждение банкомата при помощи технических средств, фомки автомобильной, вышел, нашел спутницу жизни, балерину по профессии, а сейчас ассистент режиссера в каком-то питерском театре. “Собираю бухих актеров на репетиции и за бухлом им потом бегаю!”
Через два дня сидим с ней в “Аромакаве” на Подоле, она — худощавая девчонка лет двадцати. Немного замкнутая, как мне показалось. Живет в Киеве около года.
— Чекисты ничего не говорят, менты тоже, эшники тоже. Говорят, что такой к ним не поступал. Только один эшник сказал, не подумал, наверное: “Он в СИЗО-2”.
— Что это? Не было такого раньше.
— Сейчас есть, в колонии на Индустриальной. Там ФСБ сделала себе тюрьму для политических.
“Пыточную”, хочу добавить я, но прикусываю язык.
Я даю ей всякие советы, типа обратись в СБУ и к правозащитникам, есть такие, которые крымскими занимаются. Она кивает, но особого энтузиазма я не вижу. Но именно она добыла самую важную информацию, и отсюда, из Киева, направила запросы в симферопольские ментовки и ФСБ. Ее мать могла только ходить и получать устные отказы в приемных.
— Я думаю, его друзья могут как-то помочь. Может, денег соберут, — говорит она.
— Отличная идея. На юриста-специалиста. Они же там есть, в Крыму, которые хоть могут грамотно заявление составить.
— Ну, да. На днях займусь.
Сообщение в Фейсбуке, подруга в РФ: “Отца выводят на прогулки, удалось добиться послаблений для занятий спортом. Приседает, отжимается, глубоко дышит, у него своя система была, хочет делать и в СИЗО, пока получается”.
Но с Даней ситуация иная — он в Крыму и он политический. Конечно, политический, какой еще? Описанный в Фейсбуке случай — шьют уголовно-экономическую статью. И в глубоком тылу. Бизнес-враги заказали. В Крыму и с Даней по-другому.
От его дочери новости такие: написала заявления в прокуратуру и СБУ, хоть попадет в их списки, помочь они особенно не смогут, но хоть его история (его кейс! Будь современным! Черт, я уже сам начинаю употреблять эти словечки в разговоре — кейс, в моменте, рамочные требования, локации, шоураннер), так вот — его кейс будет в каких-то наших списках и базах. Вышла на правозащитников, те не могут уделить ей время, но они есть и вроде работают, вроде чего-то добиваются, хотя бы дадут ей дельный совет, но переносят встречу с ней раз за разом. Вроде как готовы помогать, но пока заняты.
Девчонка двадцати лет борется за своего отца. Как может. А ее мать не может, ничего не делает, впала в апатию.
И еще: политических русские вроде как не вербуют на войну?
Перечитал написанное, и вижу: все сплошь “вроде”, “наверное”… Вроде кормят их там сносно, а вроде морят голодом — это уж как повезет. Вроде еще в Симферополе, а может, и нет уже, в каких-нибудь блядских Чебоксарах. Вроде как есть там какой-то адвокат, вроде как готовый Даниным делом заняться, но пока думает.
Даня — спортсмен, бицепсы, как банки, дома штанги и всякие гантели: видел его фото, он выкладывал, как качается, да и всегда таким был. Отец моей Фейсбук-знакомой отжимается и приседает, может, это и Дане разрешают?
Встречался утром с Оксаной, прогулялись Подолом. Она выглядит и ведет себя как женщина, столкнувшаяся с неразрешимой задачей, но которую она должна решить. Такое выражение лица, опустошенное и сосредоточенное одновременно, было у моей матери, когда она узнала о том, что болезнь моего отца — это рак в предпоследней стадии.
Задача нерешаема, но можно что-то улучшить, как-то что-то сгладить, хоть чуть-чуть ослабить веревку на шее любимого человека. Ведь можно, если не жалеть сил и быть упорной, ведь получится?
Она звонила и писала Даниным друзьям, что-то понять о его положении можно было лишь из слов двоих из них. Другие друзья — я их отлично помнил еще по старым временам, Даня всегда был окружен массой приятелей, геологов, археологов, спортсменов, мелких банкиров и водолазов-любителей — кроме тех двух или не реагировали, или обрывали контакты сразу, как только узнавали, о чем речь. Ни о каких сборах для оплаты юриста разговора уже не было, не то что о деятельной помощи. Один из согласившихся поговорить сказал: “А что я могу? Пойми: чем меньше вы, ты и твоя мать, будете привлекать к нему внимание, тем лучше будет для него же. А если узнают, что ты еще и к киевским властям обратилась, так тем более. Любая активность сейчас только во вред”. А второй его друг, кандидат наук, рассказал о директоре, Данином начальнике: “Встречаю Мальгунова. а тот и говорит: “Забудьте Р-кова, его фамилию не называйте при мне. Коллективу я все разъяснил”. Соврал, конечно, никому он ничего не разъяснял, но все и так поняли, что о Дане нужно забыть. Просто забыть, не говорить о нем, не вспоминать.
— Ты “Софью Петровну” читал? Чуковской, повесть такая. Понятно. А Солженицына, “В круге первом”?
— О-о-а… — Макс пытается мне донести, что и “Софью Петровну”, и Солженицына очень уважает, но жизнь такая, что не успеваешь задницу подтереть, как нужно уже куда-то бежать, что-то делать, что-то решать.
Но этот мотив, как появился у меня в голове, не отпускает. Отдельная сюжетная линия. Жена или мать персонажа, просто человека, который и на экране мелькнет пару раз, или, лучше, вообще не появится, будет отображен старыми фото, его свитерками, его тетрадками — мать сына, которого арестовали и будут судить. И вот она уже три месяца ходит по ментам, которые ничего ей не говорят (похоже, действительно ничего не знают), в изолятор, где отказываются признавать, что такой к ним поступал, вот она через знакомых пытается выйти на прокуроров и следователей (а при встрече с ними, со знакомыми ее знакомых — прокурорами и ментами, старается не впадать в роль отчаянной и бестолковой, всем надоевшей просительницы), как она ходит к его друзьям, и у них у всех одно настроение — безнадежность, опустившиеся руки. Как эти его друзья перестали ходить к ней, потому что очень уж у нее невесело, депрессивная атмосфера. Как она впадает то в апатию, то в суетливый энтузиазм. Как она — иногда — пересматривает видео, где они были счастливы, где он был счастлив.
Грустная будет линия повествования, без динамики, неясной угрозы, лихих поворотов, интриги. Заранее все понятно. Отчаяние. Однообразие. Потом смирение. Сними такое! Найди актеров и режиссера, которые смогли бы вытянуть два часа безнадежности.
Сцена № …. Софья Степановна поднимается по лестнице, открывает дверь, проходит не разуваясь на кухню, потом спохватывается, снимает ботинки, выставляет на стол содержимое сумки — пачки чая, сахар, копченая колбаса, носки, полотенце. Мыло, зубная паста. Книга — потертая, старая, “Капитан Немо”, для подростков, зачитанная до дыр. Которую он читал — она это заметила, — когда ему бывало особенно плохо. Три пачки сигарет, не для него, ему такое не нужно, для его сокамерников, чтоб они с ним дружили. Она видит зубную щетку, которую приготовила, когда собирала тут эту передачку пять часов назад, и, видимо, эту щетку забыла. Потом вновь все складывает в сумку, и щетку тоже, и кладет ее на пустую полку в шкафу — она будет ждать того дня, когда ей вновь пообещают что-то передать ему.
Расскажем о нем, об адресате. О его ошибке.
Во дворе, где они с мамой жили (уже жили, уже жить вместе не будут), живет еще странная дама, соседка, которая потребовала, чтобы он перекрасил свой гараж. Она считала, что он плохо выкрашен. Она чувствовала себя хозяйкой двора, вечно в нем возилась, убирала, листья собирала, но больше цеплялась к соседям, что и где они не так сделали. И что нужно переделать. И что нужно не делать. Даже к мамочкам с детьми лезла с советами, как детям надо бегать и где именно, и куда не забегать. Раньше, до четырнадцатого, на нее внимания не обращали, стебали раздраженно или по-доброму, некоторые мамаши так даже шумно ее прогоняли от себя и своих детей, но потом понемногу стали всё внимательнее ее выслушивать и иногда даже выполняли ее задания, а потом она с тетками-дворничихами и руководителем ЖЭКа ходила по двору, будто какая-то комиссия. (Почему все стали признавать ее власть над собой? Что изменилось в атмосфере?)
И вот она перехватывает Сергея (так его будут звать) у гаража и некоторым экспромтом начинает давать ему приказы и инструкции. А тот, тоже наверняка экспромтом, на чувствах, ей говорит: “А вы что, ФСБ подрядились помогать? Имеете мохнатую руку там? Смотрите, поосторожней, поменяться могут времена-то”.
Так вот: раньше не стукачка, она преодолела психологическую границу. Уж очень обиделась, он просто плюнул в ее душу, которая только что расцвела, которая едва начала кайфовать от того, что ее воспринимают всерьез. Написала донос участковому, те перенаправили в центр “Э”, те, понимая, что херня херней, — чекистам. А она уже сама к ФСБ приходит, потому что, преодолев границу, человек начинает укрепляться в этом. А в доносе написано: “Агитирует в личных разговорах в пользу Украины, оскорбляет органы правопорядка, активно ожидает возвращения Крыма под власть нацистов”. Документ с подписью. Да еще на прием пробивается, ходит что ни день — а это фиксируется.
Ну вот и съездили к этому объекту, порылись в телефоне и компьютер забрали. Ничего особенного нет, полгода только как начал VPNом пользоваться, а до того на украинские сайты заходил, а до того в Харьков ездил, да еще “Океан Эльзы” любит. Ни о чем. Но тут с самого верха приходит указание — повысить показатели по выявлениям. Заявление есть, протокол осмотра помещения есть, объяснения от подозреваемого есть, акты изъятия техсредств есть, рапорт по их осмотру тоже. Дело довольно пухлое.
Звонит Макс:
— Ты где? Подходи к метро.
Выглядит неважно, словно дома не ночевал. И действительно не ночевал, как выяснилось. “Пойдем в “Пузату хату”. Ну пойдем, говорю. Но больше ничего не говорю — странный он какой-то сегодня.
Набираем блинчиков, он берет два компота, себе еще и кофе, ловко и незаметно прихватывает пустые стаканы, садимся. “Давай покушаем сначала”. Едим. Он достает из сумки бутылку рома и, пряча ее под столом, разливает: “Давай, не чокаясь”.
— Что произошло? — спрашиваю.
Молчит, руку о стол опер, пальцами лоб растирает, скорее даже втирает туда что-то. Потом говорит:
— Жену вчера убило. В Николаеве. Бывшую жену, я в разводе давно. Бомбой. Обстрел.
— Сочувствую, друг.
Что тут еще скажешь?
Разлили еще. Выпили. Молчим.
Подходит паренек в фирменном фартуке: “У нас пить нельзя”.
— Сейчас уходим, сейчас, — говорит Макс, не глядя на него.
Я, однако, стараюсь быть улыбчивым и адекватным:
— Блинчики доедим, а потом еще возьмем. Нормально все, норм.
— Она мне долго развода не давала. Все надеялась. Любила, наверное. А я сюда рвался, Херсон — мы тогда в Херсоне жили — Херсон дыра, говорю. “Я с тобой поеду”, со мной ехать хотела. А я не хотел, чтоб она ехала. Я вершины ехал покорять, новую жизнь начинать, чтоб совсем новая.
— Детей нет?
— Нет, слава богу. У нее есть. Родила уже потом, не сказала от кого. А мне похер было. Ну, почти. Пацан с бабушкой, в Житомире. А она говорит: я из нашей квартиры никуда не уеду. И жила там. — Потом добавляет: — Она… скажу это, уже не очень важно… я ее девочкой взял. У нее никогда до меня не было. Никого. Я, помню… удивился. Молоденькой была, я-то старше. Она меня любила. А я: ну хорошо, я тебя тоже люблю. Развод не давала, все надеялась, что передумаю. Сюда постоянно мне звонила, особенно перед полномасштабным. А потом — как все началось — почти нет. Я иногда думал — почему? Сам ей звонил, а у нее тон поменялся, разговоры без лирики, все больше по конкретным вопросам. У меня здесь, конечно, были подруги, и сейчас есть, но это все так… А она меня любила. По утрам хорошо, я как мужик тебе говорю: важный критерий это. Когда по утрам хорошо. Не стыдно, есть о чем поговорить, по пустякам говорить хорошо. С ней так было, а потом ни с кем не было.
Он достал бутылку и хлебнул, и тот в фартуке начал приближаться к нам.
— Она для меня… прям не знаю… как запасной аэродром была. Будет совсем плохо — к ней вернусь. Понял, как я думал?
— Все, все, уходим, — говорю я пареньку.
— У нас тут везде камеры. А внизу охранник. Сами поймите.
На пороге, закурив, говорю Максу:
— Ты бы, может, матери ее позвонил.
— Пока не звонил.
— Так позвони. Не мое дело и лезть не хочу, но… ты же близкий ей человек был.
— Да.
— Узнай про малого.
— Думаешь?
Воображение и реальность, реальность и прошлое. Вот то, что действительно было в реальности.
В том проклятом марте моего друга схватили — кто? Это были военные или полувоенные, но совсем не мюллеры и не берии. Это были просто психопаты с сорванной крышей.
Мой приятель просто показал фак толпе возле нашей Рады, и через два квартала его внезапно затолкали в машину и сразу начали бить с двух сторон, кулаками в лицо. А потом отвезли в военкомат за Москольцом, где сделали пыточную.
Какой-нибудь Мюллер или просто разумный человек после пары минут разговора понял бы, что этот парень по природе нервный и дерзкий, дал бы по шее и отпустил бы. Но эти психопаты трое суток избивали его, все повторяя: “Кто твои контакты в Правом секторе?” Уже тогда были все эти фирменные штуки: электропровода на пальцы и отрезание ножом ушей. У него был такой однокамерник — с полуотрезанным ухом. То есть ухо начали отрезать и оставили как есть.
Это была первая русская пыточная в этой войне. В подвале военкомата, в котором я подростком проходил медкомиссию, — меня тогда признали непригодным.
Звонит Макс:
— Я тебе ссылку послал, посмотри. Короче: с дрона снимают, как другой дрон орка гоняет. Маленький такой дрон — как голубь или как литровая бутылка с крылышками. Да быстро так летает!
— Посмотрю, — говорю.
— Он, тот орк, бегает, прячется, палками в него швыряет. Я даже не понял сначала — чего суетится. Один среди домов каких-то, руин. А тот то так пролетит, то с другой стороны — и быстро так, как птица какая-то, голубь — и над ним гасает. Тот палки какие-то хватает, бросает, сбить хочет — да куда! А потом дрон прямо на него, подлетел, взрыв — все, пиздец котенку.
— Посмотрю.
— Тот орк там один был. Никого рядом. Еще он автомат схватил однажды, что-то там стрелял. Я подумал: это было бы кино, если снять. Прикинь — летающая такая хрень, с гранатой, именно для тебя. Ну, в кино он в самый последний момент его подстреливает. Подумай, а? — вот так бегать от такого дрончика с гранатой?
— Как какая-то дополнительная линия? Какой-то сын подруги в Донецк поехал воевать? И вот что себе навоевал? Пожалуй… А такие маленькие дроны научились наши ребята из дробовиков глушить. Кстати, есть фильм… да ты не знаешь, где питбуль догоняет мужика там одного, вот уже почти, хрипит, слюна течет, а у того пистолет мокрый, реку они переплывали — он и этот монстр за ним, — так вот он из пистолета обойму вынимает, спотыкается, падает, собирает его, а тут уж собака на него прыгает — и в последний момент он ей в морду — бах!
— Именно то! Вообрази — дрон подлетает, снят с позиции человека — и в последний момент он в него из дробовика, бам! А тот тоже — бам! В последний момент!
Потом уж я ему звоню:
— Я тебе… Видел?
— Угу. Постановочное.
На присланном фото русский солдат, лежащий где-то в поле, глядя вверх, будто творит молитву — ладони сложил перед грудью, взглядом умоляет.
— Чего это? — говорю.
— Дроны, которые человека в одиночку убивают, камеры такой не имеют, качества такого не может быть.
Начитался о дронах?
— Разрешающей способности, — добавляет.
— Да хрен с ними, со способностями! — говорю. — Это, может, такой дрон, который и гранаты бросает, и у него такие камеры, что в тарелку к тебе заглянет.
— От такого убежать можно. Такие только по неподвижным целям бросают. Чего это орк лежит на земле? Он должен бегать, резко заворачивать.
— Может, загоняли его, устал уже… Короче, я вот о чем…
— Думаешь, чтобы такую вставку в ленту вмонтировать? Как дрон догоняет москаля?
Потом говорит:
— Я бы сделал. Надо подумать. Эпизод, смонтированный из реальных видео. Я посмотрел подборку — есть даже с крупным планом. Довести их — и норм. Только куда запихнуть по сюжету? Что думаешь?
— Хм… Не знаю. Что-то меня не совсем вдохновляет.
— Подумай, подумай. Надо такое.
— Ну да, вообще-то это очень киношная тема. Ты представь, каково быть оператором такой хрени? Их же так и называют — операторы. Снимаешь его, человека, орка, снимаешь, а потом — херак! — и убиваешь. Пиздец тому человеку, которого снимал. Задание выполнил, пошел кофе попил, пива. Подрочил для успокоения.
— Ну, если задуматься… Оператор-убийца. Или убийца-оператор.
— Это другое, чем из автомата в живот. Джойстик. Нажал на кнопку.
— У меня есть такой знакомый, раньше свадьбы снимал. Сам из ІSTV.
— Ты видел, как тот умолял? Смотрит вверх. Словно к Богу обращается. Оператора молил, дрона молил. Бог из машины. Да пусть это фото постановка, но и в жизни такое бывает, такое было. Стопудово. Кричит дрону: “Не убивай!”
Немного посопели в трубке, подумали. Я говорю:
— А как считаешь, были такие операторы, которые не убивали? Смотрит — тот молится, плачет — и говорит: хер с тобой. И дрон с гранатой улетает. А потом говорит командиру — там же все фиксируется, наверное, — говорит: “Не смог, умолил меня этот орк”.
Макс хмыкает:
— А командир ему кулаком в солнечное сплетение и говорит: “Слюнтяй. Полмесячной зарплаты штраф за мягкотелость”.
— Да, именно так, — говорю. А потом подумал и добавляю: — Дрон в плен взять не может, да? Это такой снаряд, но с глазами. В плен никого не возьмешь, даже если хочешь. Вот и все.
Мы с Максом уже постоянно созваниваемся, словно старые друзья.
Это понятно. Мне нужно с кем-то обсуждать все эти мои мечты и картины, чем забита сейчас моя голова, а у него от многих лет работы в киноиндустрии тоже мышление стало, так сказать, образным, он на все смотрит так, как оно должно выглядеть на экране.
Есть женщины, плохо приспособленные к социальной и политической жизни, слабо ее осознающие. Нередко это компенсируется богатой внутренней жизнью, множеством симпатичных увлечений, а возможно, проистекает из этого — мир окружающих людей, грубых и непонятных, отторгается, когда есть простая и прекрасная реальность, например, живопись. Такой была и Наташа, Данина жена, когда я ее знал.
Гиперактивный социально и политически Даня с восторгом мне рассказывал, что она путает фамилии наших президентов. То, что они часто меняются и Наташа их не запоминает (“Она на фото Януковича от Ющенко не отличает, серьезно!”), его очень радовало: показатель демократии. Мне же запомнилось, с каким страхом или даже ужасом, отвращением, непониманием и нежеланием понимать она воспринимала насилие, даже такое слабовыраженное, как, например, сопровождение пьяного нарядом постовых. То, что для ее мужа было сценкой правовой и гражданской жизни, “юридическими практиками”, “природой государства”, “психологическим этюдом”, для нее было окном в ужас без конца — ухмыляющиеся менты, наручники за спиной, слабо заинтересованная происходящим публика вокруг. В жизни есть эта область — наручников, избиений, судейской казуистики, всевластия одних и страха других, — она не отрицала ее существования, но вытесняла. Когда-то у них с мужем была та жизнь, в которой наручники и постовых можно было выдавить в область случайных внешних эпизодов и не помнить лиц политиков.
Зощенко вспоминает, как в зоопарке медведи отгрызали лапы медвежонку, который просунул их им в клетку.
“Теперь второй медведь берется за эту лапу. Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок. Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят еще в большую ярость. Уже одна лапчонка с черными коготками валяется на полу клетки. Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя. На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа и администрация.
Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.
Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы. Он уже не кричит. Вероятно, его застрелят.
Я понимаю, что такое звери. И в чем у них разница с людьми”.
Перечитал все написанное, и вдруг понял — я же своих друзей могу подвести. Вот попадутся мои заметки на глаза какому-нибудь советнику юстиции, а он просто интереса ради поднимет их оперативные документы, сличит — тут деталь, там намек — и идентифицирует. Или решит, что идентифицировал. И откроет личное дело номер такое-то, и подумает: ну что, будет дружок этого писателя расплачиваться. За него. За его художественные эксперименты. Думают, наверное, что все им шуточки. А тут речь о годах и условиях содержания. Которые в нашей власти.
Чушь, не может быть таких совпадений. Или могут быть? Добавить Дане лет пять или два, переквалифицировать его статью на более тяжелую? Путем этой литературы? Вероятность мизерная, но она есть.
В результате все переписал, имена поменял, пусть ищут в своем Крыму прототипов.
Читаешь это, тварь, палач? Читай.
Мы стоим тут, перед клеткой, где звери мучают наших друзей, убивают их — и молчим оцепенело, или бросаем в них песком и камнями.
К сожалению, в кино невозможно передать мысли персонажа. Чувства — да, воображаемые картины — может быть, очень условно. То, что происходит у нас в мозгу, передается словами. Герой может говорить, например, сам с собой, или можно добавить закадровый голос. Можно. Но что делать с мыслями, которые даже в предложения не складываются?
Когда нет слов, а только ужасные образы, мерзкие запахи, вкусы во рту?
Вот наша актриса сидит, ее лицо крупным планом (окаменевшее), а сдержанные движения (но иногда резкие, когда она отбрасывает волосы с лица) должны передать примерно такие мысли, эмоции и образы:
“…уже было такое со мной в моей жизни очень давно но я никогда об этом не забывала когда отстраняешься от тела и ощущений тела и становишься безразличной к тому что с ним как оно и что с ним делают когда не чувствуешь прямой связи с ним это уже было я знаю как такое происходит и знаю в глубине души что этого не избежать что это неизбежно что это ждет впереди разрыв влагалища разрыв прямой кишки и все не сразу все будет занимать время долгое время все будет происходить какие-то фигуры шевелятся перед ней и говорят — я боюсь — да нет просто засунь спички в уши будет бояться — грубые пальцы нащупывают ее ухо и вставляют внутрь что-то тонкое и острое — все равно страшно потому что укусит — а может тогда выбить ей зубы — может потом только бы челюсть не сломать а то ничего не сможет — и все равно страшно она такая что и ухо пробьешь а она все равно член откусит — и оторванное ухо и выбитые зубы и рваная рана на бедре это последнее самое простое потому что заживет а вот ухо нормальным уже не станет и всегда будет на виду и вот зубы сами новые не вырастут но можно вставить организм все-таки может регенерировать заживать все может восстановить или залечить или заменить. Нет, не все”.
Вспомнилось: лет пять назад сидим с крымской знакомой в кафе, и она говорит:
— Память пропадает, помню все меньше.
Я вспомнил ее, когда ломал голову над фото из Симферополя: что это за угол? Выяснилось, что этот угол и эти улицы — в трех кварталах от моего дома. Дома, который когда-то был моим.
В тот раз она еще сказала:
— Первые годы я с закрытыми глазами могла вспомнить весь путь, всю дорогу от Симферополя до Алушты. Каждые сто метров. Что там с правой, а что с левой стороны. Я ведь из Алушты, не знал? Постоянно туда ездила.
Глотнула вина, посмотрела на бокал с подозрением (я знал, что примерно она подумала — “какой-то привкус, будто на сене настаивали”; ну конечно, белое молдавское часто бывает с травянистыми тонами, крымчанам никогда с вином не угодишь) и продолжает:
— То один кусок пропадает, то другой. Они, эти картинки в голове, стали выцветать, как старые фотографии, если на них смотреть с плохим — с каждым годом все более плохим — зрением. А потом только серое пятно, которое было, когда-то было картиной с тысячами подробностей. Вот сейчас я хорошо помню только несколько мест — Чатырдаг, каким он становится к Ангарскому перевалу, и Алушту, и что видишь первое, когда начинаешь спускаться к ней по той крутой дороге, и как даже телом чувствуешь, что едешь под гору, а еще — море. Которое до горизонта, к небу.
Помолчала.
— Думала, что и это забуду. Нет. Будто запечатлелось в каком-то янтаре в памяти — Чатырдаг, море до горизонта лазурной стеной.
У меня тоже многое забылось, процентов восемьдесят из того, что помнил о Крыме, что знал о нем, когда с него убегал — это уже я делюсь наблюдениями. Да еще и мыслями, надеждами:
— Но знаешь что? Все сразу вспомнится, все главное вспомнится, когда глоток этого воздуха вдохнешь. Из Чатырдага, сверху, с яйлы. Или из лесов тех буковых горных. Там у Алушты лавандовые поля всегда были — вот и воздух от них.
— Глоток воздуха?
Я знаю, что она думала. “А будет ли этот глоток, этот запах нагретой солнцем лаванды?” Чем хорошо в Киеве встречаться с крымчанами — можно слишком много не говорить. Намеков достаточно. Грусть имеет очень много общего у разных людей — если это одна грусть.
— Я, может быть, никогда уже в Крым не поеду, — говорит она наконец. — Даже когда россиян оттуда выгонят. Он для меня, как моя комната, где я всегда жила, в которой все порвано, разорвано, загажено. Как комната, где насиловали мою сестру. Где насиловали меня.
Смрад места издевательств, пыток. Нужна она тебе, такая родина?
Три раза за ночь выла сирена. Жду, что начнут выключать электричество. Хорошо, что зима закончилась, на улице почти тепло.
Если бы Трамп начал делать то, что он делает, раньше, у нас была бы тяжелая зима.
Сколько времени продержится фронт без американских снарядов? Ехать оборонять Харьков, добровольцем? Я поеду.
Жаль, сценарий свой, видимо, не допишу.
Я не смогу терпеть власть русских здесь. После Харькова будет Киев. Если Харьков возьмут, следующим будет Киев. Нужно удержать Харьков — без американских снарядов.
Трамп будет упорствовать в предательстве. Он вовлек в предательство пол-Америки. Вовлек в предательство.
Я не увижу Крым, уже никогда не увижу. Последняя надежда тухнет, затухает, ее затушили.
Включил “Jesus Christ Superstar”, погасил свет, забрался под одеяло. На минуту почувствовал утешение. Я не слышал эту музыку лет двадцать, словно избегал ее. Избегал эмоций, которые она во мне вызывала. Когда мне было десять лет, я засыпал под эти песни, они были слышны из комнаты отца и матери, они ставили эту пластинку — для себя, но и для меня тоже. На мгновение я перенесся туда, в ту комнату, в тот дом — и был я там засыпающим, счастливым. Я молился, Бог — это, кажется, тот, который способен утешить?
Я сижу на террасе “Аромакавы” и разглядываю то, что передо мной: паровоз на монументе, это вход в парк, где есть детская железная дорога, детей, которых ведут к спортивным и развлекательным тренажерам, старичков, которые рассядутся в глубине на скамейках, и думаю о том, что всего лишь полвека назад на этом месте был немецкий концлагерь. Я знаю об этом и об этом напоминает небольшой монумент у входа.
Перед перекрестком останавливаются две девушки — одна пополнее и флегматичнее, а вторая маленькая и юркая. Они с выбритыми висками, их волосы фиолетовые и красные, красные, синие и зеленые тату покрывают их руки и шеи, они держатся за руки, вернее, маленькая пытается удержать руку полной. Я вспоминаю слова героя “Фиесты”: “У меня есть скверная привычка — представлять себе своих друзей в спальне”. Если ты сам в спальне ничем не можешь заниматься, кроме как тосковать, то, наверное, такие мысли вполне естественны.
Случайная фраза неизвестно чья: “Многие мужчины считают, что любовные отношения между женщинами сводятся только к сценам из лесби-порно”.
Тут мой телефон пищит особым образом, и я знаю, что это значит. Там появилось сообщение о воздушной тревоге.
У маленькой девушки тоже пищит нечто подобное, она оглядывается и начинает что-то говорить подруге. Что? Может быть, успокаивает ее, если та, например, тревожного склада и боится ракет, и ужасно нервничает во время атак, я видел похожих людей в самолетах, которые прямо-таки телесно боятся летать, и сейчас многие пересиживают в бомбоубежищах ночи — может, эта девушка из таких? Если так, то ей повезло с возлюбленной — она о ней позаботится, это сразу видно.
Прочел недавно в соцсетях: “Тревога, собираю детей, идем в убежище. Если бы я была одна, то спала бы и плевать хотела, но: а что если именно в тот раз, когда я их не отведу в подвал, именно тогда и прилетит? Если я выживу, то никогда себе этого не прощу. И потому собираю их плачущих, и идем”.
Если сейчас ракета уже летит в то место, где ты находишься, и ее не сможет сбить ПВО, то ее взрыв произойдет мгновенно. Она упадет так, что едва заметишь взглядом, ее скорость почти недоступна фиксации нашим зрением. А тем более формированию мысли: “Это ракета”. Шахеды неторопливы и на первый взгляд даже нелепы, тарахтят в небе, как какая-то машина мирного назначения, и набирают скорость только перед тем, как взорваться. Если они летят в тебя и перед глазами, то теоретически есть шансы, есть секунды три или даже пять, чтобы куда-то побежать, например в коридор подальше от окон, но ракета мгновенно упадет сверху. В это кафе, в этот перекресток, в этот парк с копошащимися детьми.
Шахеды я ненавижу и презираю, ракеты просто ненавижу.
Но я, похоже, накручиваю. Здесь и именно сейчас вроде как бояться нечего — тишина, не слышно воздушных взрывов ПВО, очередей зениток. Еще на подлете, наверное, где-то над полями к северу или северо-западу от города. Расслабляйся.
Когда нам было по четырнадцать, утонул Данин старший брат Алексей. Шторм на море, так рассказывали. Я узнал тогда, что люди совсем не так выглядят в гробу, как в жизни. И что матерей смерть их сына может чрезвычайно изменить.
Светлана Викторовна стала другой. У гроба она была другой, мне почти незнакомой. Не замечала никого вокруг, меня во всяком случае. Той женщины, что интересовалась нашими с Даней делами, учила мухлевать в карты и обещала подарить палатку для походов, память ее студенческих увлечений, уже не было, — а была женщина, не отрывающая взгляда от любимого и уже мертвого лица. Говорили, что ее подкосила внезапность, неожиданность той смерти — летом, на море, на отдыхе.
Потом я встречал ее часто и она, казалось, только и интересовалась мной, чтобы еще раз завести речь об Алексее, но всегда как-то косвенно, подарить его книгу или напомнить о четырнадцатом августа — дне, когда его многочисленные друзья собирались в их квартире на поминки. Все годы продолжались эти поминки, и казалось, только тогда она и оживала: за год до моего отъезда я видел ее именно такой — оживленной при виде человека, помнящего ее сына, напоминавшего ей о нем.
Хорошо, что она уже умерла — этим она многого избежала.
Чем мы сейчас занимаемся, чем я занимаюсь? Бессмысленной пантомимой. Корчу рожи палачам, не имея возможности их ударить. Воображаю сцены мести, но не верю в глубине души, что до этой мести дойдет дело.
Что я помню о нем, моем друге детства? Уже немного, яркими остались детские эпизоды — то, каким он был подростком. Какой он сейчас, я представляю плохо.
Я не представляю его в тюремном антураже. Это какая-то обобщенная фигура заключенного. То, что окружает его и с чем он сталкивается в этом антураже, я догадываюсь, но лишь в общих чертах.
Отказавшись от воображения и взглянув на действительность — впереди ничего нет кроме долгого, бесконечного ожидания. Когда мы чего-то дождемся (облегчения? промежуточного финала?), мы будем уже иными, не теми, что сейчас. Все мы — и я, и Даня, и дочь его, и вся наша страна. Ждать, может быть, бесконечно долго ждать; я чувствую, что уже не выдерживаю этого ожидания.
— Что ты прислал? Что это за ужасные отрывки?
— Это современное кино. Его так и делают. Фестивальное.
— Да нахер мне фестивальное!
— Есть такие, где все начинается с конца, а в конце — начало событий. А у меня все-таки сюжет начинается с начала. А есть такие, где сюжет развивается то по одному, то по другому, то по третьему варианту. Надо смотреть раз пять, чтобы понять, о чем там и к чему.
— Да нахер такое надо! Кто на такое деньги даст, где под такое деньги найти?
— …или такие, где воображаемые сцены засовывают в будто реальные. Тогда нужно в Википедии смотреть, где об авторском замысле, потому что сам не поймешь. Так делают, не ссы.
— Да иди на хер, гений! — кричит Макс, его уже достало.
“Наши отношения разорваны. Я иду в другую команду, где меня поймут и где понимают искусство кино. Не смей никому говорить, что я начинал эту работу с тобой и твоими кентами, никогда об этом не вспоминай!”, пишу я ему.
У меня апатия, под которой дремлет злоба. Так вот развлекаюсь.
А потом пишу еще: “Не обращай внимания, это была шутка”.
Утром попался на глаза ролик Бич Бойз, California Dreamin'. Включил, сделал как можно громче. Стоял у окна и слушал. Потом почувствовал, что глаза у меня мокры, еще немного и попросту заплачу. Раньше я избегал положения, которое меня ранит, которое может вызвать слезы, я не заглядывал в свою тоску, но вот позволил себе заглянуть.
Когда мне было лет двенадцать, утренние новости по телевизору завершала песня. Я запомнил Блонди, Сидни Ром. И California Dreamin'. Я смотрел на них на экране, допивал чай и прислушивался — скоро снизу будет подниматься автобус, который повезет меня в школу. Вот он заурчал, я хватаю сумку с учебниками и выбегаю на порог. Весна, в воздухе нежный, тонкий, сладкий аромат — цветут сливы. Я догоняю автобус и падаю на сидение в пустом салоне. Он наполнен солнечным светом. А потом мы выезжаем на извилистую дорогу, и справа — сосновый лес и скалы, а внизу — море, темно-синее, с белыми полосками пены у берега, с мелкой рябью в тех местах, где порыв ветра ударяет о воду. А над морем — небо, еще нежное, утреннее. А внутри меня звучит California Dreamin'.
Боже, какие взрывы на этой райской земле? Взрывы разрывают людей на куски. Какие тюрьмы, они закрывают для человека безразмерный мир, сводят его с ума. Они ад для матери того, кто туда попал, она иссыхает в мучениях.
Боже, зачем нам это?
“Stopped in to a church I passed along the way”. Я опустился на колени и попробовал молиться. Ты знаешь, невидимый духовный брат, что такое холод. И ты знаешь, что я не вернусь в свой рай.
Сообщение, в 7:30 утра: “Выдвинули обвинение, будет суд, требуют ст. 275, ч. 1. Это лучше, чем другие ч.”
Звоню Оксане, она не берет трубку, вечером перезванивает: “Извините, была на работе, говорить не могла”. В той закусочной, которая старается копировать Макдоналдс и где она работает, кухонным работникам нельзя пользоваться телефоном в рабочее время.
Говорит:
— Маме дали свидание. Да, в СИЗО-2. Выглядит вроде ничего, папа.
“Даже улыбался”, добавляет.
2025 г.