top of page

Игорь Смирнов

Время зла


Злочиние — в массовом ли, в индивидуальном ли порядке — всегда было свойственно историческому человеку. И точно так же со­цио­культура неустанно оказывала сопротивление Злу либо насильственно, либо, по меньшей мере, изобличая и клеймя его. То, что происходит с ним сейчас, было бы немыслимо десятилетие тому назад: отпор Злу ослаб. Оно врастает в стандартное поведение, повседневное и официальное, перестает быть эксцессом, превращаясь в процесс, конца которого не видно, ищет себе правовое и рассудочное оправдание, делается многоликим и зачастую мелким, так что его качественное единообразие маскируется, а у его подавления пропадает строгая обязательность. Коротко говоря, Зло становится в последние годы все более принятым — уровень нетерпимости к нему опустился.

     Нас более не удивляют ни моббинг, ни разнузданная агрессивность в социальных сетях, включая сюда запугивание политиков, ни телефонное мошенничество и преступный обман в интернете, ни электронный взлом хранилищ конфиденциальной информации с целью ее похищения или шантажа ее обладателей, ни порча компьютерного обеспечения в “недружественных” странах, осуществляемая в порядке ведения одним государством необъявленной войны против другого. Вразрез с сельской прозрачностью общества, которой добивался от него тоталитаризм, урбанные по происхождению либеральные демократии гарантируют гражданам сокровенность, свободу быть собой в своей персональной нише (так сказать, в закоулке города). Вседоступность коммуникативной техники в нынешней “глобальной деревне” означает, что личностная автономия обретается в борьбе, по ходу которой только тот и может претендовать на непроницаемость занимаемой им позиции, кто беззаконно упраздняет обособленность чужой. Равенство пользователей интернета принуждено оборачиваться несправедливостью. Либеральная демократия достигла максимума в медиальных средствах, пошедших ей на потребу, и теперь впадает в собственную противоположность себе на погибель. Сама информация меняет свой статус. Если она может быть отторгнута от владельца, то сходным образом и от референтов, к которым отправляет нас. Заполонившие электронное пространство fake news, фотофальшивки и изготовленные с помощью искусственного интеллекта киномистификации — аналоги вторжений в сферу чужой суверенности. Эти акты злого — вводящего в за­блуж­дение — знания отнимают у нас подлинную компетентность, составляющую непременное условие для самостоятельной ориен­тации в окружающей обстановке. Мы отданы в распоряжение произволу сведений, которые оболванивают нас.

     Не стоит, однако, возлагать вину за рост Зла на одни лишь медиальные средства, покорившие теперешнее общество. Разве не низводит российский МИД дипломатический — особенно вежливо-осторожный — язык в площадную брань? Разве не попрали в бесцеремонной и беспрецедентной манере Дональд Трамп и Джей Ди Вэнс правила этикета, принимая 25 февраля 2025 года в Белом доме Владимира Зеленского и унижая гостя перед телекамерами требованием от него заискивающих слов благодарности по адресу США? Пропажа сострадания к ищущим убежища на чужбине ширит избирательную базу шовинистических партий; охота на нелегальных мигрантов в США пусть и имеет подчас правовую опору, далеко не всегда отвечает критериям моральной чистоплотности. С сексуальной эксплуатацией детей мы все чаще сталкиваемся и в дигитальном подполье (в dark net), и в бытовой реальности. Любая техника таит в себе Зло, коль скоро отчуждает человека от самого себя, ставя его в зависимость от инструмента, безразличного к морали. Но стал бы человек талантливым изобретателем орудий, если бы не был предрасположен к самоотчуждению, которое ныне подчиняет себе каждого владельца смартфона, то есть воистину каждого из нас?

     Чем более нам приходится притерпеваться к Злу, тем настойчивее оно утверждает себя, домогаясь ненаказуемости. Война в Украине могла бы — благодаря стараниям посредников между враждующими сторонами — завершиться миром, но боевые действия затягиваются, невзирая на ущерб, который они несут не только тому государству, что отстаивает свой суверенитет, но и тому, что претендует на безоговорочную победу над противником, — вопреки расточительным людским потерям русских в битве за Донбасс. Конфронтация становится хронической и там, где она не выливается в истребительную, — в обществах, расколотых на неготовые к компромиссам фракции, пусть то будут трампис­ты и антитрамписты в США или жители Восточных и Западных земель в Германии. В той мере, в какой препятствование ожесточению выказывает свое бессилие, Зло воспринимает себя как безальтернативное и притязает на то, чтобы погасить свою антитезу — ступить на место Добра. Таможенные барьеры, воздвигаемые Трампом, вредят мировой экономике, но выдаются им за способ устранить несправедливость, якобы допускаемую к невыгоде се­ве­ро­американцев их торговыми партнерами. Оправдание агрессора (России) и обвинения, сыплющиеся на жертву (Украину), находят неожиданную для здравомыслия разноголосую поддержку. Заведомые злодеи, вроде Сталина, глорифицируются как низовым сознанием, так и официальной историографией.

     Начиная с Николо Макиавелли, властвование рассматривается как с необходимостью включающее в себя Зло. Для политологии, еще проникнутой религиозностью, устроители общественной жизни не могут не предаться Адамову греху — не повторить присвоения себе человеком божественной прерогативы. В нынешней политической действительности Зло обрело вид не просто неизбежной горькой платы человека за его желание быть самодеятельным, а правового режима. Реджеп Тайип Эрдоган преследует — по российскому образцу — своих политических оппонентов, вменяя им совершение уголовных преступлений. В других случаях Зло, воплотившееся в убийство неугодных Кремлю лиц заграницей (в Великобритании, Германии), творится так, как если бы существовало высшее правосудие, превосходящее действующее, местное. Зло соучаствует в принятии демократических решений о курсе государственной политики, имитируя свободную волю электората и фальсифицируя ее, как о том свидетельствуют попытки повлиять со стороны на исход голосования в США на президентских выборах в 2016 и 2020 годах. Отъем чужих владений преподносится едва ли не как сам собой разумеющийся (даже если оглашенное Трампом желание присоединить Гренландию к США было блефом, направленным на легитимацию путинских территориальных претензий, предъявленных Украине, этот ход показал, сколь снисходительна современная политика к злонамеренным инициативам). Восстания (молодежи) против правительственных притеснений и козней сместились в периферийную глухомань мира — в Бангладеш (2024), Непал (2025), туда, откуда победа над Злом не вызовет дальнейшего отклика. В Западной Европе значительная часть подрастающего поколения симпатизирует праворадикальным движениям, как, например, Альтернативе для Германии. Поддержка, оказываемая начинаниям АдГ, имеет во многом протестный характер, будучи порожденной разочарованием масс в программах традиционных партий. Негодующая отповедь, которую всегда получало Зло, отдается сейчас ему на откуп.

     Наша современность, мирящаяся со Злом на практике, во многом была подготовлена теориями, умалявшими его опасность и настаивавшими на тщетности защитных мер, предпринимаемых против него. Оно было объявлено Филлипом Коулом не более чем продуктом мифогенного баснословия [1]. Вслед за Фридрихом Ницше, уравнявшим в набросках (1887) к “Воле к власти” Зло с “силой”, которая дает человеку свободу, Норберт Больц истолковал таковое в качестве источника энергии, потребной для открытия нового, и назвал “голую истину” “террористичной” [2]. Масштабы Зла в человеческом обиходе продолжают преуменьшаться исследователями и в наши дни. Для Юлии Шоу “объективного Зла” и патологически падких на него личностей вовсе не существует — оно след­ствие непродуманных и ошибочных решений, выносимых обществом [3], заблуждений коллективного субъекта. Люк Рассел отказывается считать Злом бескровные преступления, вроде кражи, относя к этой категории только поступки, в которых сквозит садистское намерение [4]. Согласится ли обворованный с тем, что ему не было причинено Зло? Каков бы ни был объем (экстенсионал) того ущерба, какое следует из порочной акции, ее содержание (интенсионал) остается одним и тем же. Зло бывает большим или малым, но и в своей минимизированной версии оно не становится Добром.

     По размаху урона, доставляемого социокультуре, сегодняшнее Зло не идет в сравнение с тем, какое постигло ее в прошлом столетии. Война, которая ведется Россией, не может тягаться с двумя мировыми, как и иные полыхающие во дни сии локальные вооруженные конфликты. И все же нарастание Зла очевидно сейчас так же, как и тогда, когда оно возвысилось до степени глобальных ката­строф. Есть ли какая-то закономерность в подъемах и спадах зло­творения в нашем историческом бытовании? Многомиллионные жертвы битв Первой мировой войны, пере­росшей в Российской империи в гражданскую и отозвавшейся в Османской империи уничтожением армянского населения, были принесены в годы завершения декадентско-символистского периода и в канун формирования авангардистского сознания, за­думавшего запустить в ход всю социокультуру заново, из нулевой точки. Вторая мировая война, сопровождавшаяся Холокостом, подытоженная сбросом атомных бомб на японские города и пополнившая после финала число узников сталинских концлагерей, куда попали многие из ее участников, далеко не всегда и впрямь заслужившие наказания, разыгралась опять же на эпохальном исходе — в ту пору, когда и авангард первой волны исчерпал себя, перевоплотившись в тоталитарную ментальность, когда зачинающий небывалое Эрос уступил место Танатосу, воцарившемуся в выдыхающейся диа­хро­нической системе, которая приступила к “окончательному решению” своих — расовых и классовых — проблем. И сейчас Зло прибывает по мере того, как истощается потенциал той ментальности, что возникла на обломках тоталитаризма в 1960-е годы. Во всех трех ситуациях побуждением к активизации Зла послужил возврат в генезис, будь то всеобщая мобилизация в России, введенная 17 (30) июля 1914 года в знак славянской (племенной) солидарности с Сербией и сделавшая большую войну в Европе неизбежной, или насаждение гитлеровской пропагандой веры в предопределенное превосходство нордических народов над прочими расами, или, как сегодня, взлет в самых разных странах идентитарной политики, противящейся сосуществованию разнородного, компенсирующей свою безыдейность чествованием происхождения — преемственного тела. Чем ощутимее конец эпох, тем сильнее их стремление удержать свою идентичность во что бы то ни стало — пусть и ценой впадения в Зло. Теперь я могу сказать, что оно такое, не довольствуясь приведением отдельных его примеров. Оно диктуется нам страхом перед переходом в неизвестное состояние. (Человеческий страх эпистемологичен, вразрез с животным — не опосредованным воображением, сенсорным.)


2.


Заголовок моей статьи мог бы быть подвергнут пермутации без потери своей уместности. Если бы взамен “Времени Зла” стояло “Зло времени”, то и такое название соответствовало бы тезисам, которые мне предстоит изложить. Уже одна необратимость чистого (неопространствленного, нецикличного) времени подразумевает его враждебность организму, пребывающему в постоянно воспроизводимом обмене со средой. Время не обходится без отступления в невосстановимое прошлое (“Вот час всегда только был, а теперь только полчаса” [5]) — без потери себя, которая, как и всякая утрата, тягостна для психики, озабоченной самосохранением тела. Бенедикт Спиноза заключил отсюда в “Этике” (1677), что Зло лежит в аффектах, знаменующих утечку власти индивида над собой, но нельзя же подозревать дурное начало, скажем, и в таком эмоциональном переживании, как любовь. Почему, собственно, так трудно раскрыть интенсионал Зла? Что мешает нам провести эту умственную операцию? Может быть, мы сами?

     Человек приступил к преодолению линейного времени в ритуальных практиках, представивших прошлое возвращающимся по образцу космического круговорота. Центром обрядов экзистен­циаль­ного толка, упорядочивающих жизнь индивидов от рождения к смерти, стала инициация, переводящая подростков в полноправные члены общества. Это ключевое положение посвятительной церемонии среди ритуалов жизненного цикла объясняется тем, что она означает преобразование естественного существа в носителя культуры, отражая в себе тем самым выход человека как такового из природного состояния, антропогенез. В резонансной книге Виктора Тёрнера “Ритуальный процесс: структура и антиструктура” (1969) rites de passage были интерпретированы в качестве формирующих “лиминальную” общину (communitas), для которой постоянно значима процессуальность, предотвращающая возникновение застылой социальной иерархии, коль скоро все здесь равны друг другу в своей промежуточности, кризисности. Тёрнер верно угадал фундаментальное значение инициации для самоопределения человека, но придал ей смысл, обратный тому, каким она действительно наделена. Всякое время переходно. Сам переход, каким бы он ни был, чреват для нас риском, поскольку в пределе являет собой шаг от жизни к смерти, из бытия в ничто. Обряд посвящения демонстрирует, как можно навсегда упредить опасность перехода. Она устраняется, как это ни парадоксально, тем, что тот, кто попадает в пограничную ситуацию, претерпевает символически-метонимическую смерть (калечение тела). Инициация как бы убивает переход. Совершающий его перестает существовать и начинает новую жизнь за его чертой. Пороговая угроза снимается за счет того, что она и впрямь реализуется, позволяя, однако, человеку оставаться бытующим и даже повышая его в статусе, поскольку по ходу ритуала он приобщается к знанию (мифам, обычаям), которое конституирует коллектив. Переход несет в себе смерть, каковая его же и убивает. Социум, нейтрализовавший транзитивность, оказывается в высшей степени стабильным, исчерпываемым самовоспроизводством, вовсе не “лиминальным” — вопреки Тёрнеру. Тропологичность входит в силу, подчиняя себе наше мышление и способы его выражения, в качестве власти над переходом. Там, где переходность органически присуща телу, она становится объектом табуирования, которому подвергается, к примеру, менструальное кровотечение (что еще отнюдь не указывает на мизогинию архаического человека, подозреваемую многими этнологами). Инициация предвосхищает postlife за гробом, внушает здесь и сейчас уверенность в том, что мы бессмертны. Египетская и тибетская Книги мертвых, пу­те­водители по инобытию, рисующие инициацию продолжающейся и в царстве смерти, удостоверяют их соположенность. Посвятительное причинение вреда нашей отприродной плоти проясняет ее последующее вхождение в социокультурный уклад как спасительное. Социокультура сотериологична. Обезвреживая переход от природы к социокультуре, посвятительные таинства узаконивают ритуализацию (включение в символический порядок) прочих пересечений какого-либо рубежа (рождение, брачный союз, смерть), каковые сами по себе суть события, не отличающие человека от животного.

     Рене Жирар помыслил архаическое жертвоприношение следу­ю­щим из канализации насилия, бывшего до того повсюду в человеческом обиходе беспорядочно разлитым (“Насилие и священное”, 1972). Чтобы так концептуализовать сакрализацию жертвы, нужно было согласиться с тем представлением, под которое status naturalis был подверстан Томасом Гоббсом, усмотревшим в естественном состоянии человека “войну всех против всех”. Эта модель, однако, сугубо спекулятивна, никаких фактических доказательств для нее не отыскивается [6]. Впрямую противореча Жирару, инициация обнаруживает, что ранняя социокультура требовала пожертвования плотью от любого, кто достигал того возраста, в каком всецело встраивался в общество. Заклание избранников (оно отводило от общества в полном его объеме опасность кризиса) было реальной ре-презентацией символического посвятительного Танатоса, удерживающей в своей экземплярности метонимическую частичность членовредительства, которое приходилось испытать на себе подросткам (стоит обратить внимание на обычную ювенильность тех, кто предназначался для кровавых жертвоприношений).

     Итак, Зло физического насилия, распространявшееся на всех и каждого в ритуальном социуме, имело предохранительную функ­цию, знаменуя собой победу, одержанную над временем-к-смерти. В опровержение формулы гётевского Мефистофеля благо спасения сеет злочиния, не наоборот. Смерть не поддается упразднению без опрокидывания на нее (то есть на нас, осознавших собственную конечность, воплотивших в себе Танатос) ей же свойственной жестокости. Зло заложено в основание социокультуры, оно антропо-логично. Оторвавшись от природы, человек становится явлением перехода par excellence. Пугающая нас транзитивность есть не что иное, как страх быть человеком. Зло, уничтожающее переходность, имманентно нам, оно самоубийственно. Мифопоэтическое сознание признает — в своей адекватности архаическому ритуалу — неотъемлемость Зла от человека, утверждая идею первородного греха, совершение которого было суицидально, коль скоро Адам и Ева были наказаны за нарушение Господней заповеди тленностью. Чем развитее социокультура, чем более удалена она от своего мифогенного дебюта, чем разительнее она заверяет нас в своей жизнестойкости, тем менее мы способны вникнуть в самоубийственное Зло, которое глубоко запрятано в человеке. По мнению Вернера Эрнста, Зло коренится в отрицании, которое производится в силу предпринимаемого нами отделения одного от другого [7]. Этот подход упрощает и искажает развязывание проблемы. Человек берет напрокат отрицание, которое обращает на него смерть: он платит ей взаимностью, прибегая к negatio negationis. Что до нашей одинарной негативности, то она нейтральна (формула “неверно, что Х” взыскует истины, а не взывает к изуверству). Точно так же нет ни Добра, ни Зла в сепарациях, в аналитических процедурах, которыми мы постоянно пользуемся и в наших повседневных делах, и в исследовательских поползновениях. Зло вызревает, напротив, в социализации-через-насилие, в объединении одинаково изувеченных тел в корпорации, претендующей на неистребимость.

     Ритуально-зрелищное по происхождению Зло сберегает свою театральность и позднее, когда оно историзируется, будь то, к при­меру, публичность средневековых и ренессансных казней или грандиозные парады на VI съезде нацистской партии в сентябре 1934 года в Нюрнберге, созванном вскоре после расправы Гитлера над Эрнстом Рёмом и его соратниками по Штурмовым отрядам. Есть своя закономерность в том, что нападение ХАМАСа на Израиль 7 октября 2023 года началось с бойни, как будто незапланированно устроенной палестинцами на молодежном музыкальном фестивале, проходившем неподалеку от кибуца Реим. Неудивительно, что особенно отзывчивыми на Зло оказываются зрелищные искусства, как о том с подчеркнутой убедительностью свидетельствуют “театр жестокости” Антонена Арто и изобилующее сценами насилия кино (которое даже жанрово канонизировало свою завороженность злодеяниями в фильмах ужаса). Опять же наследуя инициации, Зло выступает для постритуальной социальности в самом обнаженном виде как причинение страдания “малым сим” — то как легендарное избиение по приказу Ирода всех младенцев в Вифлееме, то как фактическое чудовищное преступление маршала Франции и сподвижника Жанны д‘Арк Жиля де Ре, представшего в 1440 году перед церковным судом по обвинению в истязаниях и убийстве на сексуальной почве великого множества детей, и так далее вплоть до разросшейся педофилии, с которой борется новейшее общество.

     Хотя “горячая” история и не дает пропасть ритуально насаждавшемуся Злу, она существенно меняет его позиционирование в социокультуре. История в собственном смысле этого слова порождена Злом — готовностью человека к самоубийству, которая оборачивается его желанием преодолеть себя. Отрицающий отрицание (смерть) ритуал помещает своих участников в будущее, каковое, однако, становится их неизбывным настоящим, продуцируемым повторением одних и тех же обрядовых операций (всякое являющееся на свет поколение обязано пройти через инициацию). Homo historicus отказывается осознавать свою современность как вечный завтрашний день, конституирует будущее дифференцированно как еще не грянувшее, лишь мыслимое.

     Здесь не место вдаваться в рассуждения о том, в каких обстоятельствах отступает в недосягаемое прошлое homo ritualis. Скажу только, что подавление смерти в нас через самоотрицание содержит в себе противоречие, требующее устранения, толкающее человека к попытке стать другим, чем он был, переродиться, что возможно — в условиях прекращения восходящей биоэволюции — лишь в воображении, которое откладывает это преобразование на потом. Исторический человек живет в остаточном времени апостола Павла, предшествующем наступлению “нового неба и новой земли” (так интерпретировал Послание к Римлянам Джорджо Агамбен). Общество вырывается из ритуала в логоисторию, делаясь ареной, на которой разыгрывается состязание идей, сражающихся друг с другом за право господства над грядущим. Невыносимость транзитивности гасится в силу того, что она отсрочивается, а сам переход, очутившийся во власти мысли, теряет свойство физической пагубы, сублимируется, делаясь движением к апокатастасису, утопической государственности, коммунизму и иным подобным проектам. По Владимиру Соловьеву (“Оправ­дание добра”, 1897), Дух безупречно благотворен. Дабы спасти его для жизни вечной, следует предать плоть Сатане, если она впадает в блудодеяния, наставлял апостол Павел раннехристианскую братию (1 Кор. 5:1–3).

     Если ритуальное общество стабильно по той причине, что оно умерщвляет переходность, то постритуальное — по той, что диспонирует себя в преддверии большой перемены. Тем не менее оно, конечно же, не избавлено от трансформаций, поскольку явилось результатом броска (медленно зревшего и затем в одночасье совершенного христианством) из архаического перманентного настоящего в ожидание небывалого. Историческая социокультура динамична по происхождению, которое она никогда не забывает. Постоянно случающиеся в ней частноопределенные превращения накапливаются и влекут за собой сверхпревращения, охватывающие вкупе те, что уже имели место, отмечающие эпохальные идейные сломы, вроде смещения от Средневековья к Возрождению, от того к барокко и т. п. В такой обстановке Зло, зиждущееся на страхе перед переходом в неизвестное, становится реальностью, с которой мы повседневно имеем дело в неустанно обновляющемся мире. Рассчитывающий на большую перемену в будущем, на переход в заведомо известное, символический порядок, с одной стороны, наделяет переживаемые им трансформации положительным значением, видя в них подготовку своего возвышения до идеального состояния, приветствуя новизну как проблеск Добра, а с другой, — отказывается признавать неотменяемую реальность Зла, стараясь истребить его посредством моральных предписаний, полицейского преследования, публичного разоблачения, наконец, вооруженного сопротивления агрессору.

     Зло посвятительного обряда — плод человеческой изобретательности, направленной на решение трудной задачи (на превозмогание времени, завещанное вечнопамятными предками). В той мере, в какой история стремится подавить Зло, она отчуждает творческий порыв от человека и передоверяет его Богу, создателю упорядоченной вселенной. В этом качестве Всевышний запечатлевает в себе след отчуждения. Самоотвержение Творца результируется в представлении о наличии в мире негативной креативности, столь же сверхъестественной, что и позитивная, персонифицированной отпавшим от Бога Сатаной. В роли соблазнителя, совращающего людей с пути праведного, дьявол выступает отрицательным перевоплощением духа-хранителя, которого находили себе неофиты в процессе ритуальной инициации. Для истории Добро и Зло одинаково абсолютны, будучи вынесенными за черту и природного, и человеческого миров. Отношение историзированной социокультуры к Злу амбивалентно: оно и подлежит изживанию, и — уточню сказанное выше — не поддается ему в своей абсолютности, в своей устойчивой парности Добру. Одно из определений историзма заключается в том, что он обнаруживает неспособность человека справиться со Злом (более космическим, нежели лишь земным). Оно всегдашний спутник исторических перестроек в положении вещей, противотворческое подражание зиждительному переходу от старого к новому, принудительно подменяющее присутствие отсутствием, низвергающее бытие в ничто.

     Поскольку общество не в силах совладать с дурными делами, оно запрещает их индивидам и разрешает их себе, наказывая единичных преступников за воровство или убийство и вместе с тем само предпринимая экспроприации и развязывая войны. Репрезентанты социальности снимают с себя вину за Зло так, что либо приписывают его своим жертвам (подобно Сталину, чьи каратели заставляли старых большевиков под пыткой признаваться в вопиющих беззакониях), либо скрывая собственную криминальность (за политические убийства в нынешней России отвечают малозаметные чеченцы, а вовсе не президент). Зигмунд Фрейд был односторонен, полагая, что вспышки агрессии тем неизбежнее, чем более социокультура (“сверх-я”) сдерживает и ущемляет влечение каждого из нас к смерти (“Неудобство в культуре”, 1930). Общество не менее злокозненно, нежели его отдельные члены. Потуги распутать противоречие, содержавшееся в ритуальной борь­бе с Танатосом, оказываются еще более противоречивыми, чем та ситуация, какую они были призваны упразднить. Как никто другой это обстоятельство уловил Софокл, придав ему трагический модус. Исторический человек Эдип (опять же односторонне истолкованный Фрейдом) убивает неузнанного им отца, повторяя злодеяние, на которое пустился Лаий, человек ритуала, внявший оракулу и обрекший на смерть сына, якобы опасного для фиванского царя. Лаий переводит посвятительное насилие из символи­че­ского плана в фактическое душегубство. Эдип не только зеркально воссоздает, но и усугубляет противоречивость отца, желавшего обратить рождение наследника в смерть, тем, что женится на матери. В своей непоследовательной двойственности история есть серийное самоубийство ею же превознесенного Духа, который объявляется несостоятельным на каждом ее эпохальном пороге, дабы уступить место новому умозрению, также не удержива­ю­щемуся на продолжительный срок, что ставит под сомнение долго­вечность и нескончаемость всей этой цепи периодических замещений.

     Имитирующее творческий акт Зло схватывается теоретической рефлексией, историзированной, как и ее предмет, или в виде де­фи­цитарности (раз оно проистекает из потери оригинальности), или в виде произвола (раз оно расстраивает целеположенность со­цио­культурных преобразований, сообща устремленных к произ­водству нового). Впрочем, обе концепции, дополняя друг друга, иногда совмещались.

     Первая из названных парадигм рано — в III веке — нашла свое предельное выражение в “Эннеадах” (I, 8) Плотина, с точки зрения которого Зло нехватки столь законченно, что являет собой аннулирование Добра, происходящее в неодушевленной, не ор­га­низованной по промыслу и образу Божьему материи. Эту линию продолжили mutatis mutandis Отцы Церкви. Для Василия Великого (“Беседы на Шестоднев”, конец IV века) мир, учрежденный Господом, совершенен — скверна проникает сюда в нарушение полноты Добра (ведь тьма есть не что иное, как убыток света), происходящее вследствие самочинных отпадений от преуспеяния. Василию Великому вторил в сочинении “О природе блага против манихеев” (405) Аврелий Августин, считавший, что Зло не может быть ничем иным, кроме как уменьшением Добра. В трактате “О божественных именах” (конец V — начало VI века), приписываемом Дионисию Ареопагиту, проводится мысль о том, что Зло не имеет собственного существования, ибо иначе оно было бы Злом и для себя (почему материя не может считаться сугубо порочной); оно обокраденное Добро, акцидентальный изъян в нем. “Privatio boni” Августина станет основой для концептуализации “метафизи­ческого” Зла в “Теодицее” (1710) Готфрида Лейбница, где оно предстало в качестве лишений как таковых, присущих всему тварному в его разнице с Творцом; за этот же довод при объяснении пагубы и греха много позднее (1941) ухватится Николай Лосский в книге “Бог и мировое зло”. Я не буду прослеживать подробнее философствование о нехватке. Отмечу лишь, что в первой части своего труда “Minima Moralia” (1944) Теодор Адорно связал недостачу с самой историей, неустанно возрождающей Зло постольку, поскольку она в своей поступательности опустошает “прошлое общей жизни” [8].

     Апелляция философии Зла к воле явственна уже у Василия Ве­ликого, хотя бы в его умственных построениях и доминировало соображение о том, что Добро может испытывать ущерб. Все же к триумфу эта модель пробилась тогда, когда философия принялась все более и более эмансипироваться от теологии. Многочисленные высказывания Иммануила Канта о Зле сводятся к тому, что оно ставится им в зависимость от нашей свободы волеизъявления, которое должно быть направлено на обуздание доставшихся нам в наследство от природы инстинктов, прогрессирующее упрочение социокультуры, ибо цель человека — он сам. Но как раз в силу этой автотеличности рода homo самостоятельный выбор решений склонен оборачиваться, как сказано в “Кри­тике способности суждений” (1790), “себялюбием”, источающим из себя самоуправство. В трактовке Фридриха Шеллинга свобода и есть Зло (“О сущности человеческой свободы”, 1809). Бог берет назад свое всевластие (Шеллинг учитывает каббалистическое учение о Zimzum), отдавая человека в распоряжение самому себе, что делает нас обладателями сознания, то есть Духа, который предрасположен к порче в той степени, в какой захватывает достояние Всевышнего — подлинного собственника спиритуальности. В гегелевских “Основных линиях философии права” (1821) arbitrium liberum — тем более добродетельное начало, чем более оно утверждает всеобщую свободу в качестве конечной задачи мирового развития, однако оно же творит Зло, когда субъект предается бытию в-себе и для-себя. На исходе романтизма Артур Шо­пенгауэр погрузил в Зло все живое. Воля в “Мире как воле и представлении” (1818, 1844) безосновательна, будучи первым жизненным порывом. Ее свобода в каждом из нас означает угнетение, приуготовляемое нами любому Другому. Зло поэтому не просто про­изводно от эгоизма, оно универсально, коль скоро principium indi­viduationis определяет существование всякой особи. В лекциях о Шеллинге, читанных летом 1936 года, Мартин Хайдеггер пришел, разбирая “О сущности человеческой свободы”, к выводу о фундаментальности Зла, не исключая того, что мы можем тянуться к Добру. Самообоснование субъекта в существовании означает его извержение из себя (“Existenz als Aussichherausgeben” [9]) — выход к Добру или Злу, что подразумевает их неразрывную взаимозависимость и тем самым Зло самого выбора. В реформулировании Хайдеггером тезисов Шеллинга ощутимы следы философии Жан-Жака Руссо, полагавшего, что “l’homme de la nature” ни зол, ни добр, пока не пережил (экстатическое) отчуждение от себя в собственническом обществе (“Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми”, 1755).

     С какой бы из двух сторон ни подходила философия к Злу, она, сформировавшаяся вследствие наших исторических продвижений вперед по хроногенетической оси, рассматривает его post fes­tum, из уже наступившего времени, противореча тем самым своему предмету. Ибо Зло (вопреки Адорно) не порождается историей с ее утратами и развязыванием персональных инициатив, хотя и сохраняется в ней. Оно генерируется протоисторическим (ритуальным) противостоянием времени, неотторжимо от спасения, надежду на которое человек никогда не теряет, составляет предпосылку для развертывания социокультуры.


3.


Сотериологическая подоплека Зла объясняет, почему оно порой на­деляется позитивным ценностным содержанием. В свете говорившегося выше об умножении злодеяний при ветшании эпохальных проектов не приходится принимать за случайность тот факт, что какодицея (защита Зла) отмечает заключительные стадии историко-культурных периодов. Концовку Просвещения мар­ки­ровала “Философия в будуаре” (1795) — текст, в котором маркиз де Сад назвал преступления иллюзией, не увидел большой беды в сокращении населения и обелил разрушения, сославшись на то, что в природе нет вечных тел. Последовавший за Веком Разума романтизм приблизился к финалу, явив на свет “Санкт-Пе­тербургские вечера” (1821) Жозефа де Местра, выставившего на передний план Бога в роли творца карательного Зла, восславившего палача как исполнителя высшего правосудия и воспевшего божественный склад войны, каковая доказывает ничтожность человека. Развязка романтизма внятно обозначилась только в 1830-х го­дах. Де Местр несколько преждевременно, если доверять предложенной схеме, восславил Зло (не заключалась ли в этой досрочности одна из эпохальных особенностей романтизма, обрывавшего свои тексты в узаконенных им фрагментах?). Но в дальнейшем история не знала отступлений от правила, по которому поддакивание Злу совпадало с ее кризисными пунктами. Закат позитивистско-реалистической эры ознаменовался провозглашенной Ницше вдогонку за де Садом смертью Бога. В “По ту сторону добра и зла” (1885) Ницше освободил человека от чувства вины перед Всевышним, отверг апологию самосохранения и легитимировал неравенство людей, признав право сильного (занявшего пустое место Бога) на власть. После краха декадентства-символизма Иван Ильин в за­поз­далой попытке увековечить этот — родной ему -— период потребовал (в характерном для Fin de Siècle раздвоении единого) ответить насилием во имя Духа на насилие, исходящее от тел, и позволил отправителям встречного (положительного) Зла быть в ладах с собой в сознании необходимости взятой ими на себя вины (“О сопротивлении злу силою”, 1925). Угасание энергии постсимволизма выказало себя сразу в нескольких несходных вариантах какодицеи. Так, Жорж Батай, подхватив традицию Ницше из “Воли к власти”, писал о том, что только Зло может на деле добиться чаемой индивидами суверенности (“Суверенность”, 1956, 1976), а Симона Вейль призвала нас в записках начала 1940-х годов, опубликованных позднее под названием “Тяжесть и благодать”, обратить Зло, до­ставляющее мучения Другому, на нас самих, выбрать душевный ад страдания.

     Предсказывая мифопоэтически будущую приуроченность оправдания Зла к эпохальным рубежам, четвертая книга Торы “Числа” связала приход народа Израилева к границе земли обетованной с обрушившимся на него божьим гневом — с учиненным Яхве истреблением большинства людей, бежавших из Египта: “В пустыне сей падут тела ваши, и все вы исчисленные, сколько вас числом, от двадцати лет и выше, которые роптали на Меня, Не войдете в землю, на которой Я, подъемля руку Мою, клялся поселить вас…” (Чс. 14:29–30). Христианство усвоило себе в “Откровении” Иоанна мотив возрастающего в порубежном времени Зла, но реви­зовало при этом ветхозаветную традицию. Претендующее на уни­версализацию апокалиптическое Зло наталкивается на сопротивление, ведущее к поражению зверя и лжепророка и установлению тысячелетнего царства Агнца.

     В наши дни какодицея продолжила свое бытование в вырожденном виде. Она представляет собой сейчас, как показывают примеры, приведенные в начале статьи, не столько проповедь Зла, сколько опустошение его значения, не столько преклонение перед нуминозным, сколько неверие в бескомпромиссное, как в Новом завете, торжество Добра. Размывание отчетливости в подступе к Злу дало себя знать уже в посвященной ему поздней работе Жана Бодрийяра, заявившего, что оно может быть отделено от Добра только в фантазии (“Прозрачность зла”, 1990). Измельчание злолюбия перекликается с общим ослаблением катастрофичности Зла, происходящим несмотря на то, что оно разбухает в объеме и остается тягостным бедствием в локальных проявлениях. Чем вызвано умерение интенсивности Зла при возрастании его экстенсивности?

     Зло стало чрезвычайным тогда, когда социокультура вознамерилась отменить саму себя — поначалу в авангардистском эксперименте, притязавшем, как говорилось, на то, чтобы во второй раз дать старт всей человеческой истории, а затем в набравшей силу в 1960-е годы постисторической (постмодернистской) ментальности, которая позиционировала себя как метасознание, находящееся по ту сторону любых бинарных оппозиций, бывших до того логическим фундаментом символического порядка. Именно на переходах к этим ультимативным диахроническим системам Зло впало в крайность. Войны разверзлись в мировые на тех границах, на которых исчерпаемость сделалась угрозой не для отдельных стадий социокультурного развития, а для него целиком. Человеку удалось выйти из развязанных им смертоносных кризисов, оставить их позади себя, поскольку оказалось, что и авангард, и постисторизм, как бы они ни хотели выпасть из череды сменяющих одна другую эпох, явились на самом деле все теми же, пусть и покушавшимися на непреклонную исключительность, отрезками фазовой истории Духа. Даже более того: история, гонимая вперед отрицанием, кульминировала на этих двух своих этапах противно их установкам на захождение за предел времени. Каков горизонт ожиданий теперь?

     Нет никаких признаков того, что в нашей современности зарождается видение некоего восхождения социокультуры к новому витку духовного становления. В будущем ей пророчат либо хозяйственный аскетизм, потребный из-за нарушения ею баланса с есте­ственным окружением и исчерпания природных ресурсов, либо проигрыш в конфликте с ею же изобретенным искусственным интеллектом. Подтвердятся ли эти предвидения или нет, в любом случае мы попали в полосу еще небывалой идейной нищеты. Перед нами смысловая неопределенность будущего, семантическое зияние, неизвестность не как смерть, от которой вечно обещала спасти нас социокультура, а неизвестность в-себе — неведомость концов и начал. В таких условиях переход символического порядка в инобытийное состояние теряет целеустремленность несмотря на свою насущность, не раскрывает себя категорическим образом, превращается в вялотекущий. Зло, соответственно, не достигает экстремальных форм. Оно разливается по планете, как то было и раньше в поворотные исторические моменты, но не поднимается на ту последнюю ступень, на которую оно взошло в сталинских и гитлеровских концлагерях в годы, когда оно было аргументировано в советской империи тезисом об усилении классовой борьбы при приближении к социализму, а в Германии децизионистским положением Карла Шмитта о праве суверена приостанавливать действие закона. Тревога, возбуждаемая надвига­ю­щимся переступанием линии, за которой исчезает данное, устояв­шееся, часто не хочет теперь признаваться себе в том, откуда она берется, и проецируется в виде агрессии на сугубо приватную смену трансгендерами пола или на гомосексуальное оппонирование коллективному национальному телу, сосредоточенному на воспроизводстве себя. Сама агрессия, разгорающаяся в переходные периоды, все заметнее направляется не вовне, а вовнутрь индивидов, парализуя их волю к действию, загоняя их в безвыходное положение: депрессия стала знаком нашего времени, народным психическим заболеванием.

     Я не думаю, что перед нами маячит Армагеддон с применением атомного оружия, который вызывал панический страх во времена холодной войны и который сейчас снова захватил воображение политиков. Скорее, нужно готовиться к медленному угасанию творчества, которое все более будет подрываться его отрицательным подобием — сообща нивелирующей своих субъектов имитацией, дьявольским занятием, согласно религиозным представлениям, показателем упадка интеллектуальной находчивости с точки зрения человека светского и исторического.

     Уже сейчас бросается в глаза, что интеллект приходит в негодность. Его неполноценное дублирование в искусственных аппаратных нейросетях было предвосхищено дискредитацией авторства, которым мог завладеть любой, подавший голос на онлайн-платформах. Машинная имитация человека мыслящего с закономерной неотвратимостью последовала за многоликим подражанием интернет-сообщества подлинной созидательности, предоставившим оценочным мнениям (доксе) первенство относительно (эйдологического) проникновения в сущность дел, в их начала, чем занята оригинальная первопроходческая пыт­ливость. Гуманитарные науки, с особой наглядностью (как то открылось Мишелю Фуко в “Сло­вах и вещах”, 1966) регистрирующие в пересмотре своих парадигм динамику социокультуры, обнаруживают в последнее время на всем своем протяжении — от лингвистики до психологии и социологии — теоретическое оскудение: новых больших идей в них не отыскивается. Самый читаемый на земле в 2025 году (по данным журнала “Der Spiegel”) литературный текст — роман американской писательницы Сен Лин Ю “Алхимизированные”, выросший из fan fiction, из эпигонской реплики на повествование Джоан Роулинг о Гарри Поттере. Изоляционизм государств и их протекционистская политика в сфере экономики, вытеснившие глобализм, препятствуют интернациональному диалогу — не только торговому, но и идейному обмену между странами. Провинциальное обеднение умственной активности, обусловленное замыканием обществ на себе, пока еще не так заметно на Западе, но уже очевидно на Востоке, где целый ряд стран (Россия в том числе) отрезает себя от мировых информационных потоков. Распространению обскурантизма и невежества способствует использование (не на одном лишь Востоке, но и кремлевскими стратегами, и администра­цией Дональда Трампа) религии с ее догматизмом и непреложностью в качестве инструмента политики. Религия более не отделяется от государства (в России по неиссякаемой традиции, идущей от Иосифа Волоцкого), которое возводит себя таким образом в ранг высшего духовного авторитета, считающего себя вправе предать проклятию любое инакомыслие (путинским режимом оно преследуется и как уголовное преступление, совершаемое “экстремистами”). Там, где душится порыв к обновлению знания, оно принимает уродливо-регрессивную форму неприятия научно установленных фактов и ничем не подтвержденных верований, пугающих в теориях заговора самих своих поборников и разносчиков и сеющих страх в обществе, тем более подверженном ему, чем неведомее тот пункт, куда оно устремляется. Интеллектуал превращается в кочевника, покидающего родные края в знак протеста то ли против путинской войны в Украине, то ли против подавления университетских вольностей, на которое пустился американский президент. Свободомыслие университетской элиты страдает в США от прекращений государственного финансирования высших учебных заведений, в России — от ее принудительного превращения в доморощенную, в Западной Европе — от возложенной на себя самой академической средой обязанности раболепно отвечать требованиям текущего момента, массовому настроению, политико-культурной моде, суживающей научные искания.

     Опись явлений, демонстрирующих подъем антиинтеллектуализма, можно было бы продолжить. Но напрашивается ее при­остановка: ведь моя статья как будто о другом — о Зле, к которому пора было бы вернуться, чтобы не расстраивать композицию текста. О другом? В книге (1963) об иерусалимском процессе над Адольфом Эйхманом Ханна Арендт аттестовала этого злодея как человека, слабо способного мыслить — стоять не только на собственной точке зрения, но и принимать во внимание чужую, отличную от нее. Вряд ли стоит солидаризоваться с Арендт в ее восприятии Зла, сотворенного исполнителями нацистской программы, как “банального”. Оно было беспрецедентным как по замыслу, так и по его организационной реализации, осуществляемой отдельными людьми. Арендт, однако, очень прозорливо свела воедино Зло и недомыслие. И Зло, и ограниченность ума имеют один и тот же ксенофобский корень — обесценивают инаковость, в первом случае ступая на путь, упирающийся в ее физическое уничтожение, а во втором — игнорируя ее рассудочно и утопая в мономании (одной из разновидностей которой явилась сейчас идентитарная идеология). Отупение означает не что иное, как бессилие “я”-субъекта представить себя “я”-объектом, то есть осуществить авторефлексивную операцию — предпосылку самокритики. Другой вне нас перестает обладать ценностью, ибо утратил ее и внутри нас по причине разлаживания самосознания.

     Зло самоубийственно, потому что отбирает жизнь у “не-я”, без кон­ституирования которого, говоря словами Иоганна Готлиба Фих­те, не может обойтись “я”. Какими бы ни были психический склад и физиологические особенности церебрального аппарата у злодея, тот во всех своих душевных и анатомических модификациях остается одним и тем же существом, не умеющим помыслить себя (в акте полновесного самосознания) вместе с родом человеческим и отождествляющим себя поэтому лишь с ближайшим окружением, с ему подобными в коллективе, из которого он происходит (откуда и имитационная абсолютизация сходства), а в патологическом варианте — вообще ни с кем. Зародыш Зла — в запрограммированном архаической инициацией отречении самости от себя при вхождении в социальную роль. Можно сказать, что социореальность формируется Злом, которое она тем упорнее жаждет нейтрализовать, чем более пытается уступить себя антропореальности. В той мере, в какой социум, напротив, узурпирует всечеловечность (что было так характерно для тоталитарных режимов), он испытывает падение в чистое Зло. Оно антропо-логично в том плане, в каком социальный человек допускает, что он-то и есть родовой. В своем суицидальном качестве Зло предрасположено к тому, чтобы обращаться на себя: Иуда повесился (Мф. 27:5–8), гекатомба войны включает в себя решимость бойцов к самопожертвованию, сталинский большой террор распространился и на проводившие его карательные органы, гонения на мигрантов в США лишают сезонной рабочей силы фермеров, голосовавших за Трампа. Без этого диалектического переворота, постоянно претерпеваемого Злом, не было бы и мстительных законов — его зеркальных отражений, отличающихся от моральных предписаний, лишь профилактически предотвращающих скверну, тем, что не только предупреждают ее, но и платят ей той же монетой, какую она пускает в оборот.


Октябрь 2025 г.


[1] Cole Phillip. The Myth of Evil. Demonizing the Enemy. Westport, London: Edinburgh Uni­versity Press, 2006. P. 23 ff.


[2] Bolz Norbert. Philosophie nach ihrem Ende. München: Boer, 1992. S. 11–46.


[3] Shaw Julia. Making Evil. The Science Behind Humanity’s Dark Side. London: Canon­gate Books, 2019.


[4] Russel Luke. Being Evil. Oxford: Oxford University Press, 2020.


[5] Хармс Даниил. Собр. произведений. Кн. 2 / Под ред. Михаила Мейлаха, Владимира Эрля. Bremen: K-Presse, 1978. С. 45.


[6] Не слишком далеко от Гоббса ушел и Конрад Лоренц с его соображением об “ин­тра­специфической селекции” как источнике агрессивности в человеческом поведении (“Так называемое Зло”, 1963). Открытость человека миру уменьшает, по Лоренцу, нашу адаптивную способность и — коррелятивно к этому — вызывает небрежение сохранением рода homo. В отличие от Гоббса, у Лоренца вина за раздоры, в которых погрязает человек, падает не на природу, а на ее нехватку в существах, лишившихся инстинктивной интегрированности в жизненной среде.


[7] Ernst Werner W. Das Böse, die Trennung und der Tod. Eine Theorie des Bösen. Wien: Passagen Verlag, 2014.


[8] Adorno Theodor W. Minima Moralia. Reflexionen aus dem beschädigten Leben. Frank­furt am Main: Suhrkamp, 1964. S. 97.


[9] Heidegger Martin. Gesamtausgabe. Bd. 42. Abt. 2. Vorlesungen 1919–1944: Schelling: Vom Wesen der menschlichen Freiheit (1809). Frankfurt am Main: Klostermann, 1988. S. 198.

bottom of page