
Юлий Гуголев
Между трусостью и тщеславьем
■ ■ ■
Картинка в памяти. На той картинке замер ты.
Ты без зонта, а обещали шторм.
А место действия — московские диаметры.
Ты на одной из множества платформ.
Боишься ты природного явления,
под нос бормочешь: ладно, как-нибудь…
И тут, прикинь, такое объявление,
что путь — не первый, третий нужен путь.
Какой уж тут “без паники, без спешки…”.
Обставшая тебя со всех сторон
толпа свои пакеты и тележки
доставить тщится на другой перрон.
И в этот самый миг ассоциация:
ты помнишь этот окрик, этот жест,
картинка в памяти, война, эвакуация,
за пустырём дымящийся разъезд.
И вся эта потеющая масса
вопит, бежит неведомо куда.
Их жизни развороченное мясо…
Предсмертной их надежды суета…
А шанс свалить в какую-нибудь Нарнию
мерцал, мерцал, но сам собой угас.
Короче, фейк… не то что прям' про армию,
про нас с тобой, про каждого из нас.
■ ■ ■
Покуда не пришлось искать по свету
тот угол, где медведи пялят ось,
когда уже другой надежды нету,
цепляйся по привычке за авось.
Надейся по остаточному принципу
на, в общем, благосклонную судьбу:
нам, если что, помыться и побриться бы,
и полежать не в цинковом гробу.
Покуда мы живём-не унываем,
одну и ту же песенку поём,
куда как веселее разъебаям
и пиздодуям солнечным вдвоём.
У нас же есть готовое решенье,
давно открыт проверенный рецепт:
не о надежде, не про утешенье
вам пропищит наш слабенький фальцет.
Давай-ка, дорогое альтер эго,
изобразим подвыпивших менад.
Пусть эти все хоть с'час услышат эхо
совсем уже не дальних канонад.
Пусть эти все припомнят, как всё было,
как беззаветно верили врагу.
Я не доволен тем, что нас убило,
но и роптать я тоже не могу.
Покуда плоть вместить всё это тщится,
а дух воспрять над этим не готов,
авось ещё какой-н'ть ужас приключится,
а мы — ещё каких-нибудь стихов.
Пусть чей-нибудь подвыпивший сыночек
не станет спьяну выть “И вечный бой…”,
а попросту к любой из этих строчек
добавит от себя “О боже мой…”
■ ■ ■
…трава была зеленей, девки давали, сердце бодро гоняло молодую кровь, будущее звало, кефир с батоном за 13
были слаще манны небесной, а остальное было бесплатно…
Т. Малкина, FB-пост, 4.09.2024
Да, Танечка, и травка зеленее,
и девушки добрее, и кефир…
А мы уж не Ламарка, мы Линнея
собой пополним шелестящий мир.
Дуб — дерево… Вы с нами, а мы с вами
прошелестим как брату и сестре,
о том, что мы окажемся дровами
в который год пылающем костре.
Ни встать с колен, ни рухнуть на колени
нам не по чину, это не про нас.
Я ж говорю, что мы теперь поленья,
поруганных стволов иконостас.
В гаданиях над собственной природой,
гния в тоскливой вечности лучах,
не то что там отчётливою одой
утешиться, хотя б единый чавк
как знак, что мы не канули в трясину,
что нас огонь коснётся в свой черёд,
что если не отцу, хотя бы сыну
и не такое в голову взбредёт.
Вот он сидит в каком-нибудь подвале,
ещё не ставшем сонмищем могил.
Ему и девушки-то толком не давали.
Да и кефир он, в общем, не любил.
И объяснить ему нам было б трудно,
откуда на челе его печать.
Сквозь тучи пепла, через толщу грунта
неясно, что мы станем отвечать.
■ ■ ■
Не садитесь на измену!
Всем живым придут на смену —
муж ли, сын ли, сват ли, брат —
те, кто вроде как без страха
возвращаются из праха,
навещают всех подряд.
В белом, с мытыми руками,
после баньки с пауками,
раскрасневшись на заре, —
небеса всё розовее —
нам свои они трофеи
в каждом выложат дворе:
— Вам ведь этого хотелось?
Вот вам борзость, вот вам смелость, —
к ним в придачу прихватив
что ль какой-то новый мелос,
типа свежий нарратив.
Где теперь, скажи на милость,
прежний тлен, былая гнилость?
Те же выправка и стать!
Просто что-то изменилось,
лишь во взгляде зазмеилось…
но не знаю, как сказать,
тщетно силясь
смысла силос
пере-жи-же-жёвывать.
■ ■ ■
Ты сердце, как кухонный шкаф, распахни,
а там ничего уже нету.
Кругом тараканьи чешуйки одни
лежат, равнодушные к свету.
Здесь были и кофе, и сванская соль,
здесь плёнка жила пищевая,
теперь же лишь одноимённая моль
трепещет ещё чуть живая.
Здесь пела корица, гвоздика цвела,
гуляла коробка с печеньем.
Теперь же лишь бледные эти крыла
взмывают над всем запустеньем.
И вдруг ускользают. Лови же, лови!
Куда ж ты, родимая… Где ж ты…
Лишь след сожаленья… ошмётки любви…
тень радости… призрак надежды…
■ ■ ■
Вот вы говорите, я вас заебал
кликушеством и укоризной;
что ваше доверие завоевал
скорее нытьём, чем харизмой.
Не так уж я честен, не то чтобы храбр,
и только на то и пригоден,
чтоб знай себе изображать Danse Macabre,
где скачет условный Пригожин.
Но сколько бы я вам о том ни гундел,
какой б ни стращал перспективой,
всего вам дороже родимый удел —
бескрайний, священный, блядивый.
Условно знакомым с сумой да тюрьмой,
вам разницы нету особой:
стращать ли детей наступающей тьмой,
пугать ли ежей голой жопой.
И тут вы чужие, и там не свои,
где не были, где б ни бывали,
и каждый готов к разговору с ИИ,
а вот с “или — или” — едва ли.
Кто смог бы вас с этой землёй разлучить
в натуре, в моменте, в реале?
Вы сами не в силах уже различить,
что бросили, что потеряли.
Восстаньте ж, к плечу прижимаясь плечом
из праха, безглазые лица.
Вам, главное, не сомневаться ни в чём,
вообще ничего не стыдиться.
И снова вам скажут, что всё это сон,
что бред, наваждения плен;
что время проснуться и петь в унисон,
и вновь подыматься с колен;
что время застирывать, время прощать,
— как же вас звать-величать! —
Каинову, извиняюсь, печать
видеть, но не замечать.
Ну так давай, не робей, фраера!
Грянем, как в песне поётся,
и замогильное наше “ура”
в рёбрах пустых отдаётся.
А в результате всего в тех местах,
что уже трачены тенью,
только бесчувствие, тупость и страх,
но ни стыда, ни сомненья.
■ ■ ■
Опрятная бедность. Пристойная старость.
Тимур Кибиров
Мечты, мечты… И довольно притомъ прѣсныя.
В. Набоков “Отчаяние”
Ты спрашиваешь, как у нас дела,
как мы живём и как мы поживаем,
по-прежнему ль осла или вола,
иль ближнего жены не возжелаем;
всё так же ли встаём из-за стола,
порыгивая водкой или чаем,
за каждым гаражом или сараем
то Шамбала у нас, то Шангри-ла?
Ну, что сказать, да, всё примерно так,
грех жаловаться, хоть и хвастать нечем.
Пока ещё в обличье человечьем
то стоя спим, то курим на кортах.
Одни давно трясутся на бортах,
не зная, где и как придётся лечь им,
а тот, кто не спешит к своим увечьям,
готов в окно сигать в одних портах.
И вроде б те же выправка и стать,
но песни нынче как-то ближе к вою.
Но что могло б утешить нас с тобою:
пока не разучились мы мечтать,
что вот довольно скоро вор и тать
за всё заплатит скорбною главою,
тем самым нас вознаградив с лихвою
возможностью всё это наблюдать,
все эти неслучайные черты,
все эти несмываемые пятна.
Глаза остекленевшие глядят на
понятия, которые просты:
“Умри я завтра, но сегодня ты”.
И признавать всё это неприятно.
Хотели ведь — пристойно и опрятно…
Не спрашивай, мой друг.
Мечты, мечты…
■ ■ ■
Стало быть, никто пока не прячется,
потому что время не пришло.
Память, ненадёжная подрядчица,
воротит бесстрастное мурло;
и на что ни глянет, не поморщится,
и куда ни плюнет, там быльё,
множит, торопливая уборщица,
дело незаметное своё —
(“…в то же время…” — время было это же.
“…мы не знали…” — знали, я и ты.) —
знай себе помахивает ветошью,
замывает пятна и следы.
Доброволица, вольнонаёмница,
неуёмен твой рабочий пыл.
Через год, пожалуй, и не вспомнится,
кто кем стал (с учётом, кто кем был),
в честь кого назвали тебя, улица;
кем разрушен новый Илион?
Под какие флаги маскируется
обмершей толпы хамелеон?
Как стояли мы за дело мира,
как не дрогнули мы в грозный час,
как втянули нас, как спровоциро-
вали, спровоцировали нас!
…………………………………………………
Об одном прошу вас Христа ради я,
просто посмотрите из окна.
Видите, как эта пиздобратия
вновь перебеляет имена?
Реабилитируют кириллицу,
вплоть до знака, каждую строку
те же узнаваемые рыльца
в том же нескрываемом пушку.
Впрочем, не могу судить заранее,
сам-то не из их ли я числа;
что там ожидает нас за гранью,
так сказать, добра и как бы зла?
■ ■ ■
К примеру, в шесть утра гремит звонок.
Вскочил и, под собой не чуя ног,
выскакиваешь к двери неодетым,
да что там разглядишь в дверной глазок,
ужо тебя Захер-возьмёт-Мазох.
Ты ж не об этом? А вот я об этом.
Как только ты откроешь эту дверь,
тебя обнимет твой товарищ-зверь,
твой верный страх, твой ужас закадычный.
Спроси его, пройдя в дверной проём,
о чём мы умолчим, как запоём,
не подавившись костью подъязычной.
Теперь, когда вопрос уже решён,
признай, что ты же сам лез на рожон,
оценивая вызовы и риски,
не замечал сигналы и звонки,
не то чтоб кровью склеив позвонки,
но то и дело ущемляя диски.
Крепка броня и крепок задний ум.
Глядишь во тьму, мусоля “…ergo sum”,
как на воображаемую карту.
Какую предпочтешь ты из чужбин?
Какой Константинополь и Харбин
на этот раз милее релоканту?
Кому теперь какой отмерян срок,
в каком краю в какую землю лёг,
забыт, забит, затравлен ли, отравлен?
Уже неважно, что ты потерял,
но этот настоящий материал
произведён, распространён, направлен.
■ ■ ■
Вот мы, такие, воины, жизни приняв тщету,
в вихре огня и стали, встав не на жизнь, а на смерть.
Что нам твои биткоины! Есть обол на счету.
Нам номера присвоены. Не опознаешь нас ведь.
Есть у кого излишки времени и тепла?
В наших сердцах кромешно, в наших глазницах пусто.
Со стороны, конечно, просто лежат тела,
им ни дна, ни покрышки и ни креста, ни бюста.
Время пришло, ребята, выбрать одно из двух:
тени страшного сада? гвалт караван-сарая?
Чем тишина чревата, наш заполняя слух:
ангельским пеньем, собачьим лаем, вороньим граем?
Пусть иероглиф смерти пляшет на языке,
шепчешь себе “не ссы”, мнишь себя самураем
земной ли, небесной тверди в собственном том сакэ,
где мы всё тлеть-то тлеем, да не сгораем.
■ ■ ■
Пока не ясно, как переживу
всё то, что все переживают как-то:
одни, работая по внутреннему шву,
другие, перепрошивая Канта.
И непонятно, как пережую
родную речь, разбухшую от крови,
заваливаясь в смысла колею,
оскальзываясь в ней на каждом слове.
И как, когда, куда перевезу
скупой объём бессмысленного скарба,
чей перевес, хотя б одну слезу,
едва ли уместит в себе sim-карта.
Да что слезу — воспоминанья пух,
мираж надежды, сна случайный кадр
брать напрокат, на понт да на испуг,
идти, куда заводит навигатор,
заглядывая изредка сам-друг
ко всем, чей круг хотя и щедр, но узок,
и слышать от улыбчивых старух
“I don't speak Russian but I like its music”.
Но если сердца в самой глубине
вотще пульсирует душа живая,
то что же ты стоишь, остолбенев?
Не останавливайся, остолбеневая.
Ты точно знаешь свой неверный путь.
Не доверяй же призрачной надежде:
не в смысле, что иди куда-нибудь,
а в том, что оставаться больше негде.
■ ■ ■
— Какого хуя?
— Налей, родная.
Не отвлекуя,
махну до дна я.
Сама в земле я,
с землёй во рту я,
пью не пьянея,
вся на спирту я.
Вся на измене,
на стену пялясь,
где мене мене,
где текел фарес…
Питаю ужас.
Душой живою
я не вернулась
вчера из бою.
Не вижу Оста,
не чую Веста.
Среди погоста
ничья невеста.
Юдоль печали,
песок да камни.
Вы ж обещали
дать жениха мне.
Вы ж обещаний
мне дали разных,
что будет счастье,
что будет праздник.
Хожу босая,
глаза косые…
Ликуй, Исайя!
Гуляй, Россия!
О погоде
1.
Раз опыт чужой никому не указ,
что проку от частных историй…
Нас папа привёз в Каролино-Бугаз,
в советский такой санаторий.
Какий'-то картины доныне свежи
в сознанье седой Мнемозины:
бунгало, курсовка и пляж за гроши, —
внушавшие ужас картины.
Нет, пляж и бунгало ещё ничего
и, в общем, терпима столовка.
Но вот туалет был страшнее всего,
такой, что и вспомнить неловко.
Да что говорить, каждый сгиб локтевой
сустав обнимает коленный,
и жопой ты чувствуешь там, под собой,
все чёрные дыры Вселенной.
2.
В столовой питание в несколько смен,
и третья, естественно, наша:
застывшей лапши синеватый цемент,
бугристая манная каша,
в оранжевой луже бефстроганов спит,
поджарка из жира свиного…
Короче, до боли родной “Общепит”,
вкушаемый снова и снова.
3.
На завтраке — редко, скорее в обед
и уж регулярно на ужин —
подсаживался к нам за столик сосед,
уже грамм на триста загружен.
Зачем ему папа на стул указал,
когда тот по залу слонялся,
присоединяйтесь зачем-то сказал…
Вот он и присоединялся.
Широкой ладонью он губы утёр,
поведав негромко, но веско,
что сам он горняк (— В смысле?), в смысле, шахтёр,
что к морю приехал с Донецка.
4.
Словесный портрет его выдам едва ль,
был вроде сутулым, мосластым…
Одну характерную помню деталь:
он чай пил со сливочным маслом.
Особых примет его не назову,
не помню я их разговоры,
но помню какуй'-то лица синеву,
черневшие кожные поры.
5.
Вы знаете сами, что нашим стихам
любая сгождается малость.
Я помню, как масло он шлёпал в стакан,
и как оно там расплывалось.
— Я к чаю такому в Донецке привык, —
сказал, вроде как извиняясь.
Я помню, как двигался мерно кадык,
как пил он, в лице не меняясь.
Поставив на стол опустевший бокал,
он веки смежил, словно Будда,
секунду помедлил, а после сказал:
— Нэ будэ… Поɦоды нэ будэ…
6.
Я мог бы ещё рассказать вам про пляж,
но вы всё представите сами:
и солнечных пятен слепой камуфляж,
что пляшут перед глазами;
как страшно хохочут какие-то люди,
лежачи, раздеты, раздуты…
И голос какой-то всё так же кому-то
бормочет: — Поɦоды нэ будэ…
7.
И это тот голос, который для вас
не громче подземного гуда,
взамен новогоднего чуда как раз
ложится на ваше потомство.
И это тот голос, который не спас
твоей ли, моей халабуды,
вот он и расскажет вам здесь и сейчас,
вот он и расскажет о том, что
нас папа привёз в Каролино-Бугаз…
Поɦоды нэ будэ, иуды.
■ ■ ■
Бывает так, на остановке где-то
мысль молнией: “пошло оно в #metoo!
Стою здесь час! Автобуса всё нету!
Да я уже пешком сто раз дойду!”
И шкандыбаешь, матерясь и злобясь,
неся свой сардонический оскал,
глядь, по закону подлости автобус
в последний самый миг тебя нагнал.
А значит, если б ты не менжевался,
доверился б изменчивой судьбе,
то ты, как раз, автобуса б дождался,
чтобы из пункта А на нём в пункт Б.
И ехал бы уже на нём и ехал,
ронял бы голову, проваливался в сон,
во сне теряя счёт столбам и вехам,
не слушая поющих в унисон
о том, что светит в земляном застенке,
где все местоименья вы— мы —ты,
тот ровный свет, а все его оттенки —
всего лишь гулкий отзвук немоты:
“Не будь дурак, не выходя из транса,
ты лишь наружу выйти не забудь.
Пешком или с участьем Мосгортранса
закончишь своевременно свой путь.
Тебе уж скоро станет не до смеха,
вот и не трать впустую свой запал,
уже не важно, шёл ты или ехал,
но ты уже попал сюда, попал”.
■ ■ ■
Ну, давай, подбрасывай монетки,
на бараньих косточках гадай.
В жизни совпадения нередки,
так что ты подбрасывай давай.
Может, что и выпадет такое,
то, что не испортит аппетит,
ни стрелой, ни вырванной строкою
в яблочко глазное не влетит,
в косточку не тюкнет теменную,
продырявив головной убор,
и, твой орган мышечный минуя,
ни в одной из четырёх камор
не нарушит жизни мерный дробот,
так коснувшись сухожилий, чтоб
мигом и смятение, и ропот,
ужаса весёлого озноб,
то, что случай делает со всеми,
честно оставляя нам взамен
спёртый воздух, сцеженное время,
штрих-пунктиры Книги Перемен.
■ ■ ■
Под оком волчьим, под отчим кровом,
под общим мехом, в тылу глубоком,
что, кровь не стынет? лежать тепло вам?
нигде не давит у вас под боком?
А как — простите, что я с вопросом, —
у вас со зрением и со слухом,
пока не хлюпнет у вас под носом,
пока не хлопнет у вас над ухом?
Пока на старые гуляем дрожжи,
ни вас, святоши, ни вас, мудилы,
то, что с экрана несут вам рожи,
не возмутило? Ах, возбудило?!
У вас взыграло, у вас вскипело
всё наболевшее, и ретивое
сильней забилось, звончей запело!
И вам отныне, мыча и воя,
в многоочитом хлеву/аквариуме
во тьму глядеться слепо и снуло,
плыть по течению с такими тварями…
Ужель ничто вас не ужаснуло?
Иль не слышна вам коней тех поступь?
Труба… ни первая, ни вторая?..
Что ж остаётся? Дожить на ощупь,
как заклинание, повторяя:
меж глазом рыбьим и гласом рабьим,
как обещалось, умру не весь я.
Здесь, между трусостью и тщеславьем —
триумф гармонии и равновесья.
2024–2026 г.