top of page

Тая Найденко

Украинский женский роман

1.


Когда в ноябре появилась новость о том, что одну одесситку переехал поезд в пригороде, все женщины во дворе дружно отругали пьяных водителей.

      Роза Соломоновна припомнила к случаю красочную историю про то, как один ее муж однажды переехал женщину буквально пополам, но историю эту никто не дослушал, потому что она ее не досказала. Запуталась в мужьях: то ли пятый это был муж, то ли шестой… А когда тебе уже за восемьдесят, то и уточнить-то особо не у кого.

      Потом докатились подробности. Выяснилось, что та одесситка сама прилегла на рельсы, положив рядом записку, в которой пояснила, что просто очень устала от всего, и тут все дружно вздохнули: ох, как я ее понимаю! Кто-то даже высказался в том смысле, что не просто понимает, а прямо-таки завидует. Но тут уж завистнице со смехом объяснили, что поездов вокруг много, а записку можно хоть сейчас написать, нечего даром мучиться.

      Да, сердца украинские к исходу 2025 года изрядно ожесточились. Даже себя самих жалели уже нехотя, без искры, по знакомству.

      Впрочем, в декабре запахло, наконец, новогодьем, то есть доб­рыми сытными праздниками, и все немного оттаяли. Казалось бы, 10 декабря не радовали ни новости, ни погода, ни отключения света (электричество давали на жалкие 7–8 часов в сутки по графику, но графики то и дело срывались из-за ночных обстрелов и дневных аварий на многажды залатанных линиях). А все-таки некое оживление, хотя и несколько ожесточенное, было заметно.

     Уже водрузили на центральных площадях городов гигантские елки, и самые ярые моралисты уже кинулись подсчитывать, сколько на это потрачено бюджетных денег, которые можно было бы направить нашим бойцам, но вот ведь хочется праздника всяким бездушным сволочам! И “бездушные сволочи” уже ринулись в бой, доказывая, что праздника (ну для детишек хотя бы) может хотеть и приличный человек (не все же водить малышей смотреть на суровые портреты павших героев — они и так уже от страха почти не спят).

     Уже отошли на второй план все пункты “мирного плана Трампа”, заслоненные куда более реальными пунктами: куда пойдем отмечать? если дома у нас, то кого позовем? что к холодцу — хрен или горчица? и что дарить твоей маме, в конце-то концов, чтобы потом не выслушивать обидные гадости весь следующий год?..

     Ведь старинная примета “Как встретишь Новый год, так год и проведешь” никуда не девалась. В последние годы она работала и вовсе безотказно: встречали год с войной, под взрывы ракет и шахедов над головами — точно так же его и проживали… Разве что без елки.

     Женщины уже листали лихорадочно сайты в поисках подарков для мужей, детей, любовников и крестников — успели бы доехать все заказы вовремя с нынешним-то военным бардаком! Уже перебирали вечерами при свете налобных фонариков и пауэрбанков запасы елочных игрушек — что там расколотили в прошлом году, убирая в коробки, а что еще не стыдно повесить на мертвое дерево, символизирующее новую жизнь? Уже понемногу складировали в холодильниках, свирепо рычащих от перепадов напряжения, консервированный горошек, кукурузу, шпроты, грибы, маслины, ананасы и сгущенку для секретных семейных тортов.

     Конечно, в моде были все больше блюда коренные, украинские, так что сознательная гражданка наверняка готовила к Новому году вареники, голубцы, деруны, вергуны, галушки и сало с изыс­ками… Но одесситки всегда умели ловко совмещать, и какой-нибудь насквозь советский “оливье” в паре с крабово-кукурузным салатом (“тяжкое наследие тяжелых 90-х”) оказывался за столом рядом с барской селедкой под шубой, патриотичными голубцами и модным веганским салатом с голой зеленью. Соусы (патриотичные и не очень), под которыми все это подавалось, выбирали на свой страх и риск.

     Единственный известный одесский ресторатор Савва Либкин, владелец “Дачи”, на этот раз включил в новогоднее меню паштет из гусиной печени, оливье с говяжьим языком, фаршированную щуку и куриную шейку, холодец из петуха, малосольную тюлечку, печеные болгарские перцы, маринованные грибы-лисички и напиток Prosecco (как ни плохо стало, а до ужасов голодного блокадного Лондона или Ленинграда реальность упорно не дотягивала). Все это было не то чтобы свежо в идейном смысле, но зато свеже­при­готовлено, стоило всего 9 800 скромных украинских денег за набор и едва ли обошлось бы в разы дешевле в домашних условиях, своими силами. Да и сил ни у кого никаких уже не было.

     Впрочем, лишние десять тысяч тоже теперь нашлись бы далеко не у всех.

     Хозяйка другого известного одесского заведения — “У Ан­ге­ло­вых” — уже несколько лет скиталась по мирным заграницам, недавно осела во Франции и теперь рекламировала вкуснейшие пирожки с начинками по 3,5 евро за штуку (с мясом — по 4!) с доставкой в Канны и Ниццу. До Одессы выпечка не доезжала, но мадам Ангелова так искренне тосковала по родному городу публично, что одесская публика прощала ей и Ниццу, и евро-пирожки.

     Даже проповедники-волонтеры, ежедневно бичующие народ украинский за его леность, алчность, уныние, чревоугодие и грех уклонения от постановки на воинский учет, — даже они несколько смягчились ближе к праздникам. Замелькали в постах про сборы для фронта теплые, уютные слова: “смаколики”, “свята”, “гарний настрій”, “хлопці теж готуються зустрічати”. Засверкали чудовищно милые картинки с трогательными призывами, вроде “Подвешенный кекс — это больше, чем просто десерт!” или “Кекс для військового — як обійми з дому”. (Воистину, природа скупа на таланты, и она почти никогда не дает сострадательное сердце и хороший вкус в одни руки.)

     Мэру города, Геннадию Труханову (у которого то ли нашли вражеский паспорт с российским гражданством, то ли нет, мнения разделились) продлили домашний арест. Наверняка и он ощущал что-то человеческое в преддверии праздников, но с прессой пока предусмотрительно не делился.

     Научно-технический прогресс тоже не стоял на месте. Дроны убивали все лучше и эффектнее, а искусственный интеллект на­учился подделывать человеческие песни так искусно, что они стали почти как настоящие, подделанные живым человеком. Такой чудесный прогресс позволил, наконец, каждому создавать десятки новых хитов в день, после чего оставалось только изловить кого-нибудь, согласного все это послушать.

     В глобальном журнале The Economist подвели промежуточные итоги, написав:

     The war, which by January will have lasted longer than Russia’s battle against the Nazis in 1941–45, inspires neither pride nor op­ti­mism, что в переводе на язык врага означало: “Война, которая в январе станет дольше, чем битва России против нацистов в 1941–1945 годах, уже не внушает (россиянам) ни гордости, ни оптимизма”.

     Украинцы реагировали на подобные итоги с присущим им радостным дружелюбием: это, конечно, замечательно, что у агрессора отсутствует оптимизм, но хотелось бы и несколько более значимых успехов… Например, отсутствия у агрессора пульса.

     Президент США Дональд Трамп недавно сдуру назвал Черное море океаном, и в сообщениях от противовоздушной обороны уже несколько дней подряд мелькали издевательские уточнения: “Дроны с моря на Одессу! О, простите… с океана!”

     Природа с азартом присоединилась к общей вечеринке и вовсю дурачилась. Декабрь дышал на оконные стекла теплом и туманами, шли грибные дожди, температура болталась где-то между пятью и десятью градусами. Из-под свежей палой листвы пророс­ла новая трава, за ней — кустики и кусты, распустились бутоны цветов, и декабрьские коты по ночам принялись орать ну совершенно как мартовские…

     И от всей этой непредсказуемости, опять же, особенно обострялась жажда чего-нибудь громкого, кислого, горячего, красного, сладкого, крепкого, нежного, со льдом и кетчупом, с детишками и майонезом, с пузырьками и Божьим благословением, шоб Он был нам здоров! — то есть Большого Праздника.

     Но Вику вся эта суета именно в нынешнем году ничуть не затрагивала.

     10-го она проснулась в своей постели — там же, где и заснула, с тем же женским романчиком в руке, который пыталась читать перед сном (кое-какая предсказуемость в мире еще оставалась).

     Проснувшись, она осторожно пошевелила ногами, которые затекли и сейчас противно ныли, понемногу приходя в себя. Будто бы на них долго лежал кто-то большой и тяжелый… Но сейчас пес Маркиз сидел на полу у кровати, преданно дыша в лицо и повиливая хвостом. Поймать его на горячем, то есть в постели, никак не удавалось: даже если не открывать глаз и продолжать притворяться спящей, мерзавец всегда успевал уловить изменение в ритме дыхания — и вовремя спрыгнуть на пол, приняв там самую смиренную позу. Эта огромная кудрявая туша умела, однако, притворяться милой и малой, как никто другой.

     Вика поняла, что проснулась поздно, куда позже, чем планировала. Воздушных тревог и дронов на город этой ночью было не то чтобы много, закончили рано, и надо было бы отоспаться. Однако собственное тревожное чувство где-то в груди и в животе вдруг обострилось особенно, будто что-то вот-вот должно было случиться, и это “что-то” никак нельзя было проспать.

     Работать ночью не получалось, мысли растекались, как жидкое мыло сквозь пальцы, но стоило прилечь, как это мысленное мыло вдруг вспенивалось и заслоняло весь сон. Оставалось только читать что-нибудь легкое, такое же мыльное и пустое.

     Роман был написан слабенько даже по канонам такого слабого жанра. Главная героиня преданно любила одного несчастного барона, у которого по жизни все как-то не ладилось: и титул не дали вовремя, и клеветники оклеветали, и в карты проигрался, и старинные вина в погребе прокисли, и любимый конь захромал. Беды своего возлюбленного героиня раз за разом пыталась разрешать одним и тем же способом, просто врываясь к кому-нибудь и предлагая рассчитаться за помощь ее сердешному другу — своим юным телом. Юное тело привлекало, но проблем никто не хотел, так что до поры до времени все это сходило ей с рук, иногда даже помогали, так и не покусившись на тело (романный мир — не без добрых людей!). Но к третьей главе девица напоролась на по-настоящему развратного графа, который тут же взялся расшнуровывать ей корсет, порочно цитируя что-то из Байрона.

     Завязок, цитат и шнурков было много, так что хватило на полторы главы, и тут Вика как раз начала задремывать. Хотя и успела подумать, что граф не в пример интереснее барона с его хромой лошадью. Юной героине романа этот порочный знаток поэзии казался глубоким стариком — сорок два года, подумать только! А вот Вика в свои тридцать шесть не отказалась бы как раз от такого, взрослого, начитанного и делового. Эх, граф… Уж он-то не проиграл бы свое имение в карты, и не пропадал бы на три дня, и не забыл бы позвонить в обещанное время, как некоторые! Вика мечтательно зевнула и сладко потянулась в постели, прикрываясь тяжелым одеялом… как графом.

     Пес Маркиз деликатно погавкал, привлекая внимание. В сером дневном свете, натекшем из окна, он казался сплошным черным пятном, большим и укоризненным. Черное пятно давно пора было выгулять. Взгляд Вики скользнул к модему на столике, где зеленый огонек исправно мигал. Ну что ж, хотя бы электричество есть. Ни сообщений, ни пропущенных звонков на экране телефона по-прежнему не было. Сереженька — да прокиснут его старинные вина! — так и не объявлялся.

     Вика рывком выбралась из постели и поскакала к комоду, пере­прыгивая с одной ноги на другую на холодном полу. Тапочки Маркиз каждую ночь где-то припрятывал, а она каждый раз долго искала, и эта нехитрая игра псу не надоедала уже второй год. Вдохновленный активностью хозяйки, Маркиз уже совсем яростно заскулил, заворчал, захрюкал и застучал по полу лохматым хвостом.

     — Ой, да знаю я! Вижу! — отмахнулась Вика, натягивая джинсы и сви­тер. — Идем, уже идем, потерпи…

     Одежда и обувь… Ключи… Телефон… Поводок… Кошелек… Документы… Проговорить все вслух, потому что иначе непременно что-то забудешь, сейчас все все забывали мгновенно, будто во сне. Оценить в настенном зеркале свои припухшие веки и бледный вид, горестно вздохнуть, плеснуть в лицо холодной водой — сойдет за макияж и за умывание разом, Сереженька все равно не здесь, зх… Выдавить пасту на зубную щетку, начать чистить, тут же услышать горестный вой пса, чертыхнуться, крикнуть “Да ты с ума меня сведешь!”, выплюнуть пасту — и, наконец, выскочить за дверь, под бледное небо с припухшими тучами.

     Во дворе было серо и мутно, как на старой фотографии с чужими родными. И пусто — среда, будний день, ближе к обеду, все заняты жизнью. Только Роза Соломоновна, уже вполне успевшая пожить, безмятежно курила у входа в свой палисадничек, разглядывая сухие виноградные листья, павшие за ночь. Но вот в ее поле зрения попала лохматая черная спина, а за ней — и задранная черная лапа, а следом — и пенная струя мочи, ударившая прямо в ее аккуратную зеленую калитку.

     — Ах ты ж, жеваный горшок! — вскричала Роза Соломоновна.

     Она хотела бы сказать и многое другое, но ее словарный запас в последнее время был строго ограничен.

     Роза Соломоновна была с виду крайне милой старушкой, невысокой и седовласой. Людей, склонных к нелепым устойчивым сравнениям, лицо ее заставляло вспомнить фразу “как печеное яблочко”. Людям начитанным и скучным приходило на ум “лицо со следами былой красоты”. От такого лица, как у Розы Со­ломоновны, обычно ждали приятных, несколько занудных историй из прошлого века и правильной речи, как у диктора в телевизоре.

     Но только Роза Соломоновна всю свою жизнь была страшной матерщинницей, и благообразная старость ничего не изменила, соседи могли бы подтвердить. Самым благозвучным и безобидным, что вылетело из ее рта, было выражение “экая срань с рюшами!”, сказанное однажды в минуту наивысшего умиления над коляской с новорожденным младенцем.

     Верная жена и подруга всем своим девяти покойным мужьям, Роза Соломоновна успевала одновременно быть и заботливой матерью трем детям. Мужей своих она любила с бранью и с матом, детей воспитывала с матом, матерясь вынянчила пятерых внуков… Трагический слом почти вековой традиции пришелся на правнуков.

     Бунт на корабле начался летом, в день рождения Розы Со­ло­мо­новны, на который собралось почти все ее немалое семейство. Лучшие из соседей тоже были приглашены. Соломоновна блистала: белые волосы были уложены в высокую пышную прическу, новое платье шелестело не по-старушечьи дорого и современно, на шее бол­та­лась нитка крупного натурального жемчуга. Истинный матриарх!

     Один из правнуков, мальчишка лет шести, долго разглядывал прабабулю с обожанием, а потом, забравшись ей на руки, уже с совершеннейшем восторгом пролепетал:

     — Ба, да ты инопланетянка! Ну как в кино!

     (Справедливости ради признаем, что в современных фантас­ти­ческих фильмах действительно любят не заморачиваться с гримом, а просто отмечать инопланетян россыпью цветных пятен на коже. Как у гепарда, к примеру. Или как у очень пожилой женщины.)

     Все поняли, все рассмеялись.

     Розе Соломоновне объяснили — рассмелась и она. И на волне самых приятных эмоций выдала трогательно нежную речь, обращаясь к семье. Речь эта включила в себя множество слов на “пи”, “ху” и “е”, а также названия некоторых венерических заболеваний, три богохульства и несколько выражений из тюремного жаргона (влияние пятого мужа, который по молодости отсидел). Словом, речь мало отличалась от тех, которые Роза Соломоновна привык­ла произносить ежедневно на протяжении почти столетия.

     Однако жена одного из внуков, пришлая женщина из чужеземного народа Днепра, не чтящая наших традиций, вдруг встала и сказала довольно нервно:

     — Вы извините, конечно… но с меня хватит! Это все-таки мой ребенок! А дурной пример очень заразителен!

     И она встала, и она ушла в ночь, уводя за собой одного из пра­внуков Розы Соломоновны и ее любимого внука-стоматолога. И она оказалась права. Дурной пример был заразителен, бунт ширился. К исходу лета матриарху выставили коллективный ультиматум: или общение с малышами — или привычная брань.

     В ответ Роза Соломоновна попыталась демонстративно слечь с инсультом, но лежать ей было скучно, а детей к ней все равно не приводили, только взрослые досаждали заботой, приставали с дорогими лекарствами и уговаривали ехать в Израиль на реабилитацию.

     Ложный инсульт ей вскоре наскучил. В ноябре Роза Соломоновна выбросила белый флаг. Ей дали время на подготовку, пообещав присутствие всех правнуков на семейном ужине к Рождеству. И теперь она готовилась к празднику с упорством боксера, давно потерявшего форму, но вынужденного выйти на ринг и победить во что бы то ни стало.

     — Жжжеваный горшок! — повторила Роза Соломоновна, глядя на Вику с тоской.

     Прочие заветные слова, так и не сказанные, зримо повисли в воздухе. Пес Маркиз продолжал выдавать струю, и собачья моча струилась тонкой лентой уже через половину двора, устремляясь к решетке водостока.

     — А что, всякие там “сраный” и “жопа” тоже под запретом? — спросила Вика сочувственно.

     — Ну да… Даже на других языках запретили ругаться, — вздохнула Соломоновна. — А я так надеялась на “мэрдэ” и “фак”… Ерунда, но хоть что-то!

     — А “жеваный горшок”?..

     — А это я сама придумала. Слова все приличные. Изобретаю вот. Пол ночи не спала, перебирала всякое в уме…

     Вика понимающе закивала. Соломоновна ругалась не со зла, это вообще была добрейшая душа, просто очень… своеобразная. Просто когда пьешь этот мир со всем его немалым градусом, не запивая сладкими самообманами и не закусывая, какими еще словами выразишь свои ощущения, как не самыми крепкими?

     — Еще “вшивые вишни” придумала, — поделилась старушка. — Но от них совсем не легчает. Как скороговорка какая… Не то.

     — “Отчаянная моча”?.. — неуверенно предложила Вика.

     Роза Соломоновна от возмущения даже затушила сигарету.

     — Ага. Ну ты бы еще “слабое сало” предложила! Слова должны звучать, понимаешь? С энергией! Как гром! Их веками народ придумывал, как раз для таких вот жизненных ситуаций, — она кивнула на пса, который продолжал свое поразительно долгое мочеиспускание. — Хотя моча у вас и правда отчаянная. Это ж сколько ты его не выводила? Совести у тебя нет!

     — Совесть у меня есть, — рассмеялась Вика. — Сил не было, честное слово. Вчера перед самым комендантским часом долго гуляли… А на забор ваш я сейчас из ковшика полью, не переживайте!

     — Ладно, совесть у тебя есть, — нехотя признала честная Соломоновна. — Иди, гуляйте, я и сама смою. Все равно делать нечего. Что так смерти ждать, что собачью мочу водой поливать, все одноху…

     — Однодинаково! — быстро подсказала Вика.

     — Ага. Однодинаково, чи буду я жить в Україні, чи ні… Постой, а что твой хахаль-то? Объявился?

     — Пока нет. Но вот-вот объявится, Роза Соломоновна, обя­за­тельно!

     — Ну-ну…

     Сереженьку Соломоновна не любила, потому что Вика, по ее мнению, была для него слишком хороша. Впрочем, даже она соглашалась с Викой, что в 36 лет женихами уже не перебирают, а с Се­реженькой все было хоть и не сказочно прекрасно, зато хорошо и серьезно.

     О том, что Сереженька, прежде чем запропасть куда-то, взял у Вики в долг довольно крупную сумму, она Соломоновне на всякий случай не рассказала. “Жеваным горшком” тут наверняка бы не обошлось, а матриарху и без того приходилось ох как нелегко.


2.


Существует известное заблуждение, что будто бы с началом войны у всех в стране наступает какая-то совершенно иная, особая жизнь. Однако на деле в военное время люди заняты ровно тем же самым, что и в мирное: они живут и умирают. Просто жить становится намного труднее, зато умирать — значительно легче.

     На улице пес Маркиз, для которого вся соль жизни была со­средоточена на нижних уровнях, то есть на клумбах и асфальте, принялся вынюхивать каждую лужицу и каждый куст. Вика тем временем разглядывала верхние уровни бытия, обычно более занимающие человека. Правда, сегодня она осматривалась с дополнительным интересом.

     Одна старая подруга, знакомая еще со школьных времен, написала ей на днях с просьбой рассказать, как изменилась Одесса. Подруга благополучно отбыла в замужество в Испанию еще в 2020-м, теперь подумывала навестить родной город, нежно любимый, но высказывала известные опасения, не надорвут ли ей сердце “все эти шрамы и новшества военного времени”.

     “Ведь я вполне могу увидеть на улицах Одессы такое, чего не перенесу!” — в ужасе предполагала подруга.

     И Вике стоило огромных усилий удержаться и не ответить легкомысленно:

     — Да. Например, автомобиль!

     Вообще многие уехавшие, даже и те, что ехали уже после февраля 2022-го, сохраняли завидную нежность и чуткость в сердцах. Они очень страдали. Они регулярно давали оставшимся мудрые советы в сфере политики и личной жизни, горячо сокрушались о сносе и переносе памятников, страстно рекомендовали, на каком языке говорить, во что одеваться, что читать и кого слушать, как воевать и как заключать перемирие. Они отчаянно переживали о том, как выглядит Украина (и Одесса в частности) на меж­ду­народной арене. А мораль? А нравственность? А культура?! О, как красиво они говорили и писали о нравственности, культуре и морали!..

     В то время как оставшиеся в стране, стыдно признаться, все больше сосредотачивались на простом выживании, теряя навыки культурной жизни и приятной светской беседы, так что временами начинало казаться, что настоящие украинцы и одесситы, гордость нации и города — только и найдутся теперь, что за рубежом. Даже перед грядущим историком, который однажды возьмется разбирать наши записи в социальных сетях этого периода, было заранее стыдно. Разве обнаружит он там что-то, помимо потоков ядовитого сарказма, перекличек после обстрелов (“Центр, Пересыпь, Поскот? Все целы, все живы?!”) и гневных воплей, еженощно рвущихся из миллиона сорванных глоток: “Да когда же это кончится?!”, “Твари!”, “Йой, зараз так гучно було!”, “ЙР!”, “Та щоб ті покидьки повиздихали вже!”…

     А вот на улицах… нет, мало что изменилось с войной. Разрушенные или съеденные пожарами здания видали в Одессе и раньше, жилой фонд с прошлого века был не в лучшем здравии, а коммуникации — и того хуже. Разве что желто-синие (а местами будто бы и лимонно-фиолетовые) флаги теперь реяли у дворовых арок постоянно, а не только по праздникам. Разве что стрелочки с надписями, указывающие на ближайшее “Укриття” или “Сховище”, появились почти на каждой стене. Разве что генераторы теперь сидели, как псы на цепях, у входа в каждый магазинчик и свирепо рычали, пугая псов обычных, оставленных хозяевами у входа. И особенно крупные особи генераторов, дорогие, размером с целого тигра, рычали из специально сваренных металлических клеток. Разве что цветов на клумбах стало не в пример больше; местами буквально каждый клочок земли был густо и неряшливо засажен разнообразными кустиками и кустами — так одесситы отводили душу, насаждая наглую жизнь среди торжественной смерти.

     В письме школьная подруга интересовалась также (не без кокетливого трепета), много ли военных в городе, и предполагала, что это должно бы здорово оживлять личную жизнь хотя бы в плане флирта. Видимо, улицы Одессы ей рисовались усыпанными галантными гусарами из фильмов или мужественными красавцами из книг. На всякий случай Вика оглядела окрестности и на предмет наличия людей в военной форме, но с ними как раз было негусто.

     Разве что пара молодых и самых обычных на вид, в “пикселе”, явно скучая, проверяла на углу документы у велосипедиста. Велосипедист, разгоряченный то ли быстрой ездой, то ли внезапной остановкой, размахивал руками и обдавал патруль крепкими белыми облачками пара изо рта. Потом вспрыгнул в седло — и скрылся за поворотом. Раз не бросились вслед, догонять его, то явно обнаружилась “бронь”, отсрочка от службы или другая заветная бумажка.

     Пес Маркиз увлеченно метил территорию (откуда только бралось?) и уже задрал ногу на служебный автомобиль, так что Вика едва успела дернуть поводок в последний момент.

     Один из “пиксельных” игриво улыбнулся и кивнул Вике, указывая на него:

     — А что ваш молодой человек, а? Случайно не военнообязанный? Не ухилянт?

     — К несчастью, он у нас многодетный отец, — вздохнула Вика. — Детей малолетних штук сорок, не меньше. И всем по два года, не больше. И это только те, о которых мы знаем!

     — Хе… герой! Рождаемость поднимает, — хором одобрили “пиксельные”, удивительно похожие друг на друга, и снова натянули скучные официальные лица.

     Маркиз уверенно потянул ее дальше, знакомым собачьим марш­рутом.

     Да, с военными теперь было не то, что в 22-м или даже в 23-м, когда каждая одесская дамочка была горда пройтись с таким под ручку по городу, а хозяева кофеен угощали “за счет заведения” и благодарили за службу. По форме теперь ходили только сотрудники ТЦК да редкие “штабные”.

     И возле вокзалов можно было еще увидеть худых, жилистых, высохших, с волчьими взглядами и каким-то детским удивлением на лицах, только что приехавших оттуда, с горячих “нолей” — в форме истрепанной, вылинявшей от носки, или в форме новенькой, яркой, только что из рюкзака, которая тревожно контрастировала с их потемневшими лицами и руками. Добравшись до дома, они тоже облачались в гражданское, хотя и в таком виде выдавали себя мелочами — армейские рюкзаки и обувь, носки и перчатки, перочинные ножи, зажигалки, брелоки… И глаза. Особенные, не романтичные, не всегда приятные глаза, что и понятно, ведь занятие у них было — вовсе не из приятных.

     Все знали, что негласный приказ “среди гражданских перемещаться только в гражданском” получал теперь почти каждый, кто ехал в отпуск, и каждый, кто служил в городе. И на то был целый пучок причин.

     Во-первых, среди населения попадались люди разные. Встре­ча­лись и такие затейники, которым нравилось коротать ночи, поджигая автомобили военных или еще какое-нибудь их имущество. Некоторые наивно называли поджигателей “пророссийскими, идейными”, хотя какие пророссийские идеи могли бы витать в их головах, когда даже в самой РФ их давно уже не могли сформулировать? Разве что одна нехитрая национальная идея, состоявшая, наподобие китайского слова, из двух иероглифов: “преступление” и “деньги”. В этом смысле молодые люди, на заказ под видео­запись поджигающие автомобили ВСУ, и впрямь действовали вполне идейно.

     Во-вторых, до сих пор так и не было изобретено более действенного способа забыть об ужасах войны, чем банальное опьянение. И воин, нахлебавшийся до свинского состояния, в “цивильном” виде был хорош хотя бы тем, что не ронял в глазах населения честь мундира. Алкоголь переодетым военным тоже продавали куда охотнее (все-таки немножко сказывалось то, что продажа алкоголя военнослужащим была строго запрещена законом).

     Самим военным тоже не нравилось, что теперь мужчины на улицах не жмут им руки, а в испуге шарахаются в сторону или обходят стороной, принимая за “ловцов человеков”. С недавних пор в продаже появился симпатичный шеврон, на котором так и было написано: “Хлопці, я свій! Я не ТЦК!”. Но ходить в гражданском было все же спокойнее.

     “Сик транзит глория мундир!” — шутила Роза Соломоновна, один из покойных мужей которой преподавал латынь в университете.

     Впрочем, будем честны: не все еще охладели к той особенной мужской романтике, которая окутывала героических защитников. Например, Вика находила все судорожные метания своего Сереженьки в поисках “брони” от армии — ну совершенно не романтичными. Хотя и признавала, со свойственной ей спокойной рассудительностью, что это было не лишено здравого смысла.

     В последнее время, правда, Сереженька стал необычайно соб­ран и молчалив. Снова начал бегать по утрам и следить за питанием, избавился от наметившегося животика и нарастил мышцы. Теперь при встречах он подолгу смотрел в одну точку, глубоко о чем-то задумавшись, а на Вику временами глядел как-то по особенному, будто запоминая ее лицо перед вынужденной долгой разлукой.

     В нем явно вызревало важное решение, и Вика заранее предчувствовала, что наверняка расплачется, когда он поставит ее перед фактом: все-таки война, страшное дело! на фронте теряют руки, ноги, рассудок и зрение… жизни теряют! Но и будет гордиться, как пить дать будет. Нет, думала она про себя, я не из того крикливого бабья, которое хватает за брюки и вопит “не пущу!”, я не из нервных и слабых, я его не опозорю… Ох, каким надежным тылом я стану! Он тоже будет гордиться…

     Все это было такое личное, такое сокровенное, настолько беззащитное перед внешним едким цинизмом, что его никак нельзя было произнести вслух. И Сереженька тоже молчал. И так они день за днем ходили кругами в своих разговорах вокруг самого важного — не затрагивая его, даже не намекая, но ясно понимая, о чем именно молчат. Он подолгу подбирал что-то на сайтах с туристическим и военным снаряжением, и она тоже стала интересоваться, прицениваться, часами вычитывая советы бывалых, чтобы выбрать для своего будущего воина самое лучшее.

     Три дня назад Сереженька постучал к ней в дверь без предупреждения, поздним вечером, так что ей пришлось впопыхах сорвать с лица дорогую ночную маску, похожую на зеленую медузу.

     — Так-то, в общем, есть разговор к тебе, Викуся, — сказал он сурово, без лишних вступлений. — Так-то, ты знаешь, я гордый… Так-то я у женщины, у тебя лично, Викуся, в жизни денег не взял бы… Гордый я. Но тут дело важное, сама понимаешь… Решился я все-таки! Фухх… Так-то, вопрос жизни и смерти, серьезно все…

     И пять минут спустя он оставил ее — с тяжелым сердцем и с кошельком, ставшим легче на почти две тысячи долларов (все ее скромные накопления с летних экскурсий по городу). Хотя разве же это деньги, если пересчитать на такие важные для новобранца вещи, как удобный легкий бронежилет, хорошая обувь по ноге и прочее всякое?

     Прошло три дня, в первый из которых Вика порывалась то расплакаться, то позвонить ему, но мужественно удерживалась как от первого, так и от второго. На другой день она все-таки позвонила, потому что устала волноваться в пустоте, ведь волнение всегда требует пищи, то есть подробностей, иначе оно начинает пожирать нас самих. Сереженька был не в сети, во всех известных мессенджерах он тоже не отзывался. Вика напомнила себе, что на первых порах мобильные телефоны теперь отбирают, чтобы не рисковать “засветить” пункты сбора.

     На третий день в ней шевельнулось неприятное подозрение. Живо нарисовалась в воображении картина, как в последний момент будущий герой струхнул идти на войну, а деньги… а деньги ее он, допустим, пропивает теперь в каком-нибудь кабаке с гулящими девицами (девиц Вика представила толстыми и безобразными, похожими на борцов сумо, так было чуть менее обидно). Известно же, что мужчины не мелочатся, а потому предпочитают, натворив одну какую-нибудь пакость, тут же натворить их еще с десяток, да пострашнее, чтобы потом уже эффектно просить прощения за все сразу.

     Но сейчас, на четвертый день, Вика смутно догадывалась, что, может быть… нет, про это гадко было даже подумать! Но есть ведь некая вероятность, что он с самого начала… нет, нет, как противно такое даже на секунду представить!

     Телефон зазвонил неожиданно, когда пес Маркиз уже затащил ее в сквер, и Вика впопыхах стянула перчатку с руки зубами, чтобы скорее ответить. Включился видеовызов. На экране мелькнула незнакомая комната с полосатыми обоями и наряженной лысоватой елкой в углу, потом в кадре появилось лицо Сереженьки, красивое и непривычно румяное, будто подмалеванное.

     — Ну, поздравляй меня, Викуся! — захохотал он так радостно, что она не удержалась и тоже засмеялась, присаживаясь на ближайшую пустую скамью.

     — Привет, привет! Поздравляю! А с чем поздравлять-то?

     — В Румынии я! Так-то, теперь все хорошо, но натерпелся я, конечно, фухх, ты не поверишь…

     — В какой? Как в Румынии? — она продолжала по инерции улы­баться, а он продолжал хохотать.

     — В румынской Румынии, Викусик, все порешал! Но, я тебе скажу, так-то нелегкая прогулочка вышла… Ночью, ждали сначала долго, замерзли как собаки, потом проволока колючая, граница, все дела, потом ползли, потом опять мерзли, потом какие-то типы мутные нас потащили куда-то… думали уже, что повязали нас, а это проводники оказались, все путем! Один из наших раскис совсем, чуть не сдался, сел где-то в поле, так я его пинками погнал…

     — Да ты у меня герой! — очень ласково подтвердила Вика, и он не заметил иронии.

     — Я день отоспался, отъелся немного, пришел в себя — и сразу тебе звонить, чтобы ты не волновалась, Викусь! Ты же не волновалась, так-то, да?

     — Теперь уж точно совсем не волнуюсь, — заверила Вика. — А деньги ты просил, которые на вопрос жизни и смерти…

     — Ну для этого и просил, так-то! Мне уже вторая повестка пришла, ну куда ж еще тянуть? Теперь уж не вопрос жизни и смерти, теперь точно жить, жить буду, Викусь! Ты рада, рада же, да?

     — Ужасно рада, — подтвердила Вика спокойно.

     Сереженька вдруг посерьезнел.

     — Викусь, ну ты же у меня нормальная, вот только не начинай, да? Ну что ж ты мне, смерти желаешь?

     — Нет, ну что ты… живи, конечно… — она рассеянно скользила взглядом по уютной домашней комнате на экране, начиная догадываться. — А жить пока будешь у Марины, у бывшей твоей?

     — Только первое время! — возмутился Сереженька. — Маринка же не чужая, пустила к себе пока. Я ж пока еще приду в себя, осмот­рюсь, все дела, пока работу начну подыскивать, понимаешь? Понимаешь же, да?

     — Конечно. Я все понимаю, — закивала Вика, улыбаясь все шире. — Слушай, а помнишь ту жену в машине, брошенную на границе?

     — Какую жену? — не понял Сереженька.

     — Женскую жену! — передразнила Вика. — У которой мужской муж в побегательный побег побежал через границу. Да ты должен помнить!

     Тот случай и вправду был совершенно анекдотичным.

     Очередной беглец от мобилизации приехал в приграничный район с женой, по-семейному, все чин чином. Вышел из автомобиля размять ноги в очереди перед одним из блокпостов — и дал деру. Догнать его не успели, но когда кинулись к автомобилю, то нашли там жену, сидевшую себе спокойненько в ожидании супруга. Стали давить на нее, а жена в слезы: ничего не знаю, никакая я не соучастница, он меня обрадовал, что мы в Измаил квартиру едем покупать! Вернется же сейчас! Вернется же, да? Да?..

     Вероятнее всего, что все она знала, конечно. Но был ведь и шанс, мизерный шанс, не такой уж и маленький, если задуматься, шанс, что она действительно считала, будто они едут присматривать квартиру. И тогда женщину было по-человечески очень жаль, разумеется. Но стоило только представить ее выражение лица в тот момент, когда налетели пограничники с автоматами, начали орать — и она все осознала… о, при первой же мысли об этом сложном выражении лица смех сам собой рвался наружу!

     Вот и сейчас Вика сначала хихикнула, потом хрюкнула, а затем и вовсе расхохоталась.

     — Слушай, я вдруг сообразила, что за рулем ведь мог быть он! А что, если она и водить-то не умела? Господи, это ж она еще и пешочком домой возвращалась, что ли? Ой, я не могу…

     — Ты там в порядке? С ума не сходи там… Нормально ты? — уточнил Сереженька, немного мрачнея.

     — Ой, подожди!.. — она тряслась от хохота, телефон в руках ходил ходуном. — Ой, я прямо говорить не могу, дай проржаться…

     Вика всегда смеялась звонко, красиво. Некоторые подруги признавались даже, что завидуют ее смеху: естественность и благо­звучность в этом деле редко сочетаются. От природы рыжая и белокожая, довольно бледная, от смеха она покрывалась румянцем и становилась будто бы моложе лет на пять, а то и на все десять. Вот и сейчас Вика краем глаза заметила группу рослых студентов мореходки, все с юношескими лицами, но уже с широкими муже­ст­венными плечами. И студенты тоже заметили ее, хохочущую на скамейке, и взглянули с интересом. С мужским интересом.

     — Не могу говорить, совсем не могу, очень занята, — сказала она, собравшись наконец с силами. — Мне тут студенты-морячки глазки строят, надо идти! Мощь наших сухопутных сил ты уже подо­рвал, придется мне поднимать дух военно-морских…

     — Ну ты не поняла, Викусь! — огорчился Сереженька. — Оби­делась, да? Так-то, да, обижаться вы умеете, это ваше женское, но вот за что?

     — Ничего я не обиделась, не переживай зря. Я тебя не поняла, да. Сначала не поняла. А потом вот поняла. Сейчас прямо со­всем поняла! Просто недопонимание у нас вышло. Я сама виновата, надо же уметь понимать…

     Сереженька весь просиял:

     — Легкая ты у меня, Викусь, легкая!

     — Очень! Очень легкая, — подтвердила Вика. — Такая легкая, что сейчас улечу в небо, как воздушный шарик, и собьет меня там наша бдительная противовоздушная оборона, так что тебе даже деньги не придется возвращать!

     — Ну ты, так-то, не шути так, да? Не шути про такое…

     — Ладно, не буду. Ты прав, про деньги не шутят. Деньги мне верни, не забудь! Пока-пока.

     С неба заморосило что-то противное, усилилось немного, потом еще поднажало — и полило настоящим дождем.

     — Ну вот за меня и поплакали, — улыбнулась Вика, подмигивая мокрому Маркизу, прижавшемуся к ее ноге.

     Загудела надрывно сирена воздушной тревоги.

     — Ну и повыли. Ой, до чего ж хорошо…


3.


В жизни Вики и вокруг нее было на удивление много любви. В сложные минуты она поддерживала себя, перебирая эту любовь с тем же удовольствием, с каким иной человек подсчитывает обиды или деньги. Остаток дня она провела за этим занятием, совершая попутно свои привычные дела.

     У Вики была любовь матери, старшей сестры и племянников. Все они в 22-м уехали в Чехию и жили теперь в маленьком городке где-то под Прагой, так что это была любовь на расстоянии. Она уже не грела так, как раньше, когда все семейство можно было повидать в любой момент, обнять мать, обменяться рецептами с сест­рой, подшутить над племянником-подростком… Но эта любовь по-прежнему светила, как далекая луна или звезды, и в самое темное время от нее вдруг перепадал лучик-другой.

     Вика отправила матери пару дежурных фраз: все хорошо, у нас не так страшно, как пишут в новостях, не волнуйся! Поставила сме­ющиеся “лайки” под мемами про Трампа, которые прислали ей племянники (однако, растут парни, и шутки им нравятся уже все более взрослые). Посочувствовала сестре, которая снова разо­шлась с мужем-чехом из-за непримиримых разногласий в священном кулинарном вопросе, но снова подумывала сойтись, потому что любила.

     И она отправила в семейный чат забавное селфи с Маркизом, хитрое селфи, на котором почти все пространство занял пес с нахально разинутой пастью, так что отнюдь не веселого выражения лица самой Вики можно было и не заметить (мы ведь обязаны светить в ответ, даже когда совсем уже нечем).

     Она сбегала в магазин и на Новый рынок, чтобы докупить продуктов для себя и для Розы Соломоновны. В продуктовом тетя Света, неугомонная кормилица, похожая на растолстевшую снегурочку, настойчиво советовала зефир: свежий, только что привезли, во рту тает, такого никогда раньше не было и больше никогда не будет!

     Вика отказалась, нужно было купить много другого, и тетя Све­та сунула ей одну большую зефирину прямо в руки: на, ешь, худорба! попробуй одну — и завтра вернешься за килограммом таких, потому что вкусно невыносимо!

     Вика отшучивалась: вы, тетя Света, как наркодиллер прямо! Первая бесплатно, а потом уж, дружок, ты навеки подсядешь и будешь платить… Но зефир уже был в руках, не выбрасывать же, не обижать же, и пришлось его есть через силу. Это была любовь липкая, сладкая, всегда с одинаковым сахарным вкусом, вязнущая в зубах… Но и это была любовь, на которую Вика отвечала своей — немного насмешливой, кисловатой, хрустящей, как соленый огурчик.

     Она выстояла очередь за посылками в отделении почты. Всех дважды выгоняли на улицу из-за воздушной тревоги, а потом они снова брали отделение штурмом и успевали продвинуться еще на несколько шагов, отбив у сотрудников еще пару посылок.

     Одна крупная женщина с плечами широкими, как проспект Шев­ченко, в горячке боя отбила и свою, и лишнюю, чужую посылку, но тут же вернула ее, честно устыдившись, и долго просила прощения у всех, пока один старичок в спортивном костюме не махнул ей величественно: ступайте, женщина, вам все уже прощено! — и она ушла с посветлевшим лицом, торопясь унести внезапное отпущение грехов подальше от сборища явных грешников.

     Здесь, в группе уставших и раздраженных людей, недостаток любви ощущался особенно остро. За нахмуренными лбами и горько опущенными уголками губ угадывались истории, которые никто не захотел бы услышать, истории недостаточно страшные, чтобы возвыситься до поучительной трагедии или пасть до уровня увлекательного хоррора, истории про жизнь, из которой хочется встать и уйти, как от неприлично затянувшегося неприятного разговора, но идти просто некуда, везде закрыто на вечный комендантский час.

     Настроение в такой ситуативной компании мрачных людей вполне может спасти красивый румяный ребенок, который вдруг оглушительным шепотом скажет “Мам, я какать хочу!” или “Мама, а почему у тети усы растут?” — и все рассмеются с облегчением, будто разом спадет с глаз грязная, мутная пелена общего морока и станет видно настоящую, чудную, неповторимую жизнь вокруг.

     Или милая девушка, хорошенькая и счастливая своей юностью, вдруг неприлично громко захохочет в телефон, и все уже обернутся в раздражении, чтобы сделать выговор или хотя бы цокнуть демонстративно неодобрительно — но невольно залюбуются ее наивной свежестью и улыбнутся друг другу: эх, молодость… ну, пусть ее… нехай шумит!

     Даже ничейный котенок или щеночек, внезапно просочившийся с улицы вместе с очередным посетителем, мог бы спасти ситуацию: пожалев “несчастную животинку”, люди частенько ставят что-то в себе обратно на правильные рельсы, а там уж иногда начинают жалеть и людей, чего только не бывает…

     Но никто не пришел.

     Вырвавшись оттуда со своими посылками, Вика с трудом удерживалась от того, чтобы не разглядывать нервно свое отражение в каждой витрине и в стеклах автомобилей: казалось, что и она успела заразиться, что и она подхватила этот жуткий вирус скорбно обвисших щек, мутных глаз, брезгливо поджатых губ, глубоких складок на лбу. Ноги подгибались от внезапной старости. Как путник в пустыне, чьи фляги коварно опустошили верблюды, а путь предстоит еще долгий, она с тревогой обозревала окрестности, спешно перебирая в уме все знакомые оазисы и колодцы, в которых могла бы пополнить запасы простой питьевой любви.

     — Георгий же! Георгий! — спохватилась Вика, и все ее внутренние верблюды мгновенно приободрились, затрепетав горбами и забив копытами или чем там у них еще.

     Пришлось сделать крюк в несколько кварталов, уйдя в противоположную сторону, но оно того стоило.

     Георгий, владелец будки с тысячей видов шаурмы и всегда горячим кофе, был примером страстной любви к своему делу. Такая любовь — едва ли не единственная из всех существующих — приносит стороннему наблюдателю одну только радость без малейшего огорчения. Ведь как ни умиляйся любви матери и ребенка, но все равно довольно скоро вздохнешь с завистливой грустью: а вот меня так не любили… а вот мои уже выросли… а вот у меня детей так и не было…

     То же и с любовью к животным, там у наблюдателя тоже тысяча возражений: а вот мой песик лучше, он красивее! а почему они любят хомячка, а не котика? а почему конь не в наморднике, почему крыса не в клетке, они же опасны! и, в конце концов, что за любовь к животным, когда у нас люди еще не все долюб­лены, вот взять хотя бы меня, товарищи, я уже третий месяц совсем без любви, а симпатичная женщина опять гладит одноглазого лабрадора!

     Даже порнографию можно смотреть всего пару минут, прежде чем весь организм забеспокоится и потребует немедленно заняться тем же, что делают на экране. То ли дело — чужой труд, выполняемый тщательно и с любовью. Такое зрелище всегда наполняет душу исключительно теплом, и редко кому придет в голову воскликнуть горестно: о, пустите же меня, дайте же мне инструменты, я должен работать, я должен быть на этом месте!

     Из будки Георгия сегодня вытекал густой блюз, горячий и сладкий, как растопленная любовь. Сам Георгий, по обыкновению огромный и раскрасневшийся, мелькал в окошке, увлеченный своей готовкой. Вика застыла, стараясь не привлекать его внимания, чтобы насладиться зрелищем белого сыра, вылетающего из-под терки в его руках, и мельканием острейшего ножа над свежей зеленью. Он заметил ее спустя несколько приятных минут и сердечно улыбнулся, добавляя к мелодии блюза последнюю, исключительно верную ноту.

     — О! Приветствую! Как обычно, “кортадо”?

     Вика кивнула, и он добавил ее заказ в вереницу предметов, которыми ловко жонглировал до этого, не прерываясь ни на секунду. Шкварчал в масле золотой картофель, пел чугунный мангал, дымя и потрескивая серебристыми дровами. Через минуту стаканчик уже стоял перед ней в окошке, а Георгий уже делился восторгом:

     — “Кортадо” готов! Вот ведь как роскошно звучит: “Ваш кортадо”! Будто мы в жаркой Испании, честное слово! Едва удерживаюсь, чтобы не прокричать следом “коррида”, “эскудо”, “сиеста”, “тореро” и тысяча чертей, пор фавор!

     Вика рассмеялась, кивнула и попыталась добавить что-нибудь свое из испанского, но вспомнилось только “Аста ла виста!” и “Те кье­ро”, не совсем уместные тут.

     Впрочем, как и все счастливчики, занятые любимым делом, Георгий вовсе не нуждался в том, чтобы ему поддакивали. Достаточно было просто не спорить — ну и время от времени угощаться результатами его творческих поисков (новый соус, новая специя, новый рецепт, томилось на медленном огне на три часа дольше обычного). Ох, если бы со всеми было так же легко!

     — Что-нибудь еще для красавицы? — поинтересовался Георгий, подмигивая, когда Вика полезла в сумочку за кошельком.

     Одуряющий запах жареного мяса из мангала раздразнил ей нозд­ри, и желудок, который из-за сердечных дел сегодня так и остался без завтрака, застонал от этих ароматов громко и бесстыдно, как раненый в бреду. Вика совсем уже было собралась заказать что-нибудь, но вовремя вспомнила, что теперь она надолго стеснена в средствах, и ограничилась одним кофе.

     Георгий тут же вернулся к работе, которая выходила у него так же легко и естественно, как у других выходит дыхание или брань, не забыв пожелать ей напоследок самого приятного дня из всех возможных. Да, его будка стала настоящим оазисом в нынешнем мире, раскаленном до обжигающего холода. Внутренние верблюды, набравшись веселых кофейных сил, уперлись всеми горбами, копытами или чем там у них еще, требуя задержаться в островке тепла и покоя подольше, а то и вовсе никуда не идти. Но пустыня дня требовательно звала дальше, и Вика упрямо двинулась прочь, на ходу размышляя о любви к своему делу.

     Она ведь тоже принадлежала к тем счастливчикам, которые любят работу, кормящую их. Вика всегда любила и свои экскурсии по Одессе, и литературную редакторскую работу, и особенно ценила чередование этих двух дел, что позволяло не утомляться одним и всегда немного соскучиться по другому. Она знакомила людей с любимым городом — как знакомят с любимым человеком, близким другом или родственником, гордясь связью, восхваляя достоинства, зная нюансы биографии, делясь интересными и забавными мелочами.

     Однако иностранцев на экскурсиях в последние годы было все меньше, война не могла не сказаться. А внутренний турист все чаще приезжал со своими требованиями, заранее твердо зная, что хочет услышать. Так ленивый следователь или излишне ретивый обвинитель приходит допрашивать свидетеля и подсказывает “правильные” ответы, которые помогут довести дело до суда. Всякие сложные полутона в показаниях свидетелей такого прокурора только раздражают, потому что перейти к обвинению, приговору и наказанию приятнее всего, не за этим ли все и затеяно?

     Вика гордо представляла город гостям: знакомьтесь, это наша любимая Одесса! И возражения с подозрениями начинали сыпаться тут же: а сколько ей лет? все вы врете! почему ваша Одесса врет про свой возраст?! а со сколькими “с” в названии вы это сейчас произнесли? а почему?! вы, значит, из “этих”!.. (нехорошие “эти” у каждого могли оказаться свои) и вообще это не “она”, а “он”, не город Одесса, а порт Хаджибей, вот даже имя вы переврали! и не порт, а крепость, вам все лишь бы врать и выдумывать, это для одесситов типично! и крепость должна быть не тут, мы где-то читали, у вас даже крепость переползла, все перепутали, все тут спутались друг с другом, да что за город у вас?! тьфу, то есть порт! тьфу ты, то есть крепость!..

     И тексты, с которыми приходилось работать в последние несколько лет, радовали мало. Почти все они были жесткими и рассыпчатыми, как дешевый салат из старой сырой капусты, и так щедро залиты авторским уксусом, что внутри Вики надолго поселялась досадная изжога…

     Не меньшую изжогу вызывало и общение со старичком, которого Вика шла навестить сейчас. Этот болезненный, желчный, по­до­зрительный, озлобленный почти до безумия человек достался ей от знакомых волонтеров, которые всей своей благотворительной компанией переехали в более безопасный Львов (со временем Вика заподозрила, что как раз этот противный старик и выжил их из города).

     Вику он тоже подозревал в самых страшных преступных замыс­лах, доносил на нее участковому и даже написал несколько заявлений в полицию, которые, к счастью, никто не принял всерьез, но по-человечески ей все равно было обидно. В одном заявлении он жаловался, что Вика пытается отравить его из личной неприязни. В другом — обвинял в желании завладеть его квартирой, коварно втершись в доверие к несчастному одинокому человеку.

     Пара слов правды в этих заявлениях имелась: старик действительно был очень несчастен и одинок. На всякий случай Вика теперь даже не пыталась войти в жилище, а просто оставляла у двери пакет с едой и бытовой химией, быстро стучала и отбегала подальше, прячась в тени (ох, заметь кто-нибудь из полиции эти ее маневры — пожалуй, перечитали бы заявления болезного с новым, живым интересом).

     Обычно старик высовывался из своей норы, как остроносая мышь, подбирался к пакету осторожно, как к мышеловке, принюхиваясь и оглядываясь, а затем стремительно скрывался в норке, прихватив свой пакет сыра.

     Сегодня же то ли Вика замешкалась у двери, то ли старик караулил у окна, потому что больше ему нечего было делать, но только он заметил ее приход и завопил в форточку с радостной ненавистью:

     — Я тебя вижу, тварь! Вижу твою отраву! Тварь! Не сдохну, не дождешься!

     Вика вздрогнула, втянула голову в плечи и едва не сбежала позорно, на секунду и впрямь почувствовав себя преступницей, застигнутой на горячем. Но она взяла себя в руки, с достоинством выпрямилась и гордо показала старику язык.

     Это была любовь…

     — Тварь! Вот же ж бессовестная! — крик от возмущения стал со­всем дребезжащим, будто вместе с ним кричало само оконное стекло.

     Это была любовь…

     — Тварь, тварь, тварь!

     Это была любовь христианская, мучительная, из человеколюбия вообще, а не вот к этому конкретному человеку. Хотя сам старик наверняка не признал бы Христа, даже если бы тот однажды лично постучал к нему в двери свободной рукой, придерживая другой рукой тяжелый крест на плече. Пожалуй, старик еще и закричал бы что-нибудь в своем обычном духе, например:

     — Тварь! Креста на тебе нет! А еще в крест вырядился!

     От этой кощунственной картины Вика невольно хихикнула.

     А еще была любовь свирепая, как у Розы Соломоновны, которая, едва узнав про нелепую историю с Сереженькой, сразу же затрубила, как седой рассерженный слон:

     — Легкая?! Легкая ты?! Так и сказал?! Да какого ху…

     — Да какого художника слова вы себе нашли, Виктория! — быст­ро закончила Дана, приемная внучка, поглаживая Соломоновну по плечу, как нервного ребенка.

     — Нет, я хочу сказать, дай мне сказать! Какого х…

     — Какого храбреца ни возьми, далеко не каждый ночью через границу полезет! — ловко перебила Дана, протягивая старушке коробку мятных конфет.

     Искусственные зубы свирепо захрустели твердой карамелью, ненадолго воцарилось молчание, хотя Соломоновна и пофыркивала, как маленький фарфоровый чайничек, внутри которого безумный химик запустил опасный эксперимент. Вика бросила на Дану взгляд, полный немой благодарности.

     — А сколько же стоило ему все это удовольствие… Ну… так, для интереса. Просто интересно, почем сейчас эти мужские проводники за границу… — как бы не спросила и как бы не у Вики третья соседка, Елена.

     От постоянных семейных хлопот ее внешность, пол и возраст совершенно стерлись, осталась одна только суровая глубокая склад­ка между бровей, вечно нахмуренных в беспокойстве, и какое-то незначительное тело, наверняка во что-то одетое, но никто, хоть убейте, не смог бы припомнить, вот что именно.

     Соломоновна возмущенно выпучила глаза и округлила рот. Очередная конфета застыла на полпути, будто старушка поймала зубами пулю и теперь демонстрировала изумленной публике свой цирковой талант. Даже Дана вздохнула укоризненно, ведь только что было вопиюще нарушено негласное священное правило женской дружбы. Ведь начать узнавать полезные подробности до того, как миновал первый час общих проклятий в адрес мужчины, а затем второй час сочувствия в адрес женщины, а затем третий час похожих ужасных историй — это все равно что уточнить у вдовы про костюм покойного (отличная же вещь, как на заказ шили! где же вы его брали и почем?) прямо у гроба, отирая с лица несчастной женщину слезу.

     Но вслух ей никто ничего не сказал.

     Елена была, пожалуй, самой несчастной женщиной в этом дворе. Вокруг нее тоже штормило море любви, но то была любовь трагическая, где долг семейный и долг патриотизма столкнулись на поле одного женского сердца и терзали его, как в древнегреческих эпосах. Мало кто любил Украину так искренне, как Елена. И мало кто настолько беззаветно служил своей семье. Поэтому когда на дворовых воротах появилась повестка с именем ее мужа, Елена фактически заперла его дома, в безопасности. Другая жена этим бы и ограничилась, но уязвленная совесть не давала ей покоя, заставляя быть теперь первой в любой волонтерской инициативе: вязать носки для фронта, плести маскировочные сети, сушить фрукты, печь кексы, выпрашивать турникеты, носиться по аптекам, проводить бесконечные сборы — все, что угодно, чтобы искупить чувство вины за спасенного мужа, валяющегося на диване.

     Пожалуй, если бы она смогла, наконец, сбагрить его в какую-нибудь Румынию, то и поспала бы впервые за пару лет, что было бы очень кстати… Именно так и подумала каждая из присутствующих, когда миновало первое возмущение.

     — Зря я про это брякнула! — призналась Елена, нервно поправляя что-то косо сидящее на голове (волосы или шапку, никто потом не мог вспомнить).

     — Нет, я могу уточнить! — нервно заверила Вика.

     — Действительно. Зря! — язвительно заметила Соломоновна.

     И тут расклеивающийся на глазах разговор (а, может статься, и всю дружбу) опять спасла юная Дана.

     — Ой, что же я молчу! Ничего же вам не рассказала! Мне предложили очень денежную работу! И настоящий криминал!

     — Наконец-то бордель?! — с азартом вскричали все.

     — Лучше! — гордо заверила Дана и пояснила.

     Но про Дану хорошо бы нам рассказать отдельно.


4.


Восемнадцатилетняя Дана была частью того явления, с которым столк­нулись родители с началом полномасштабной войны: дети отказывались уезжать из Украины.

     Явление было не то чтобы массовым, но нервов попортило немало.

     Матери в панике разузнавали, где лучше переждать войну, а где можно и осесть навсегда, пользуясь удачным в некотором смысле случаем; матери разыскивали дальних родственников и знакомцев за рубежом, чтобы не оказаться в чужой стране совсем уж без помощи и совета, тщательно сравнивали размеры пособий на детей и льготы на обучение; матери собирали мужей на фронт (или забивали им кладовку и холодильник едой, чтобы пересидели в квартире… очень разные бывали матери, вот всегда оно так); матери паковали вещи, в авральном порядке продлевали загранпаспорта, запихивали орущих котов в переноски, подхватывали мелких детей на руки, а старших хватали за руку — и уже тащили все это в километровые очереди беженцев на границе, припоминая свой скудный школьный запас международного английского… Но! Немалое количество подростков вдруг твердо отнимало свою руку, заявляя: “Я никуда не поеду!”.

     В этот момент матери реагировали по-разному. То есть все они начинали кричать, естественно, но кричали разное, в зависимости от воспитания и степени расшатанности нервов. Смысл их высказываний сводился к тому, что дети по природе своей всегда глупы и неблагодарны, но вот этот конкретный случай — уже вопиющий, где ж это видано, чтобы вот прямо такое происходило?!

     Поговаривают, что в некоторых случаях доходило и до совсем уж недопустимого, что из уст матерей вылетала тяжелая артиллерия в виде фразы “Ребенок идиот, весь в отца!” и совершенно неконвенциональное “Я тебя в детский дом сдам, чудовище!”, но в такое мы бездоказательно никак поверить не можем, а попусту чернить украинских матерей не позволим никому, даже себе.

     — Я никуда не поеду, — твердили в ответ малолетние упрямцы. — Здесь мой дом, мой школьный класс, мои друзья. Тут моя спортивная площадка, мой кинотеатр, мой торговый центр… тут мне кое-кто начал нравиться в личном плане, между прочим!

     Вообще говоря, они пытались сказать “тут моя Родина, я люблю ее”, но настоящий циничный подросток, конечно же, скорее извернется и откусит себе оба уха, чем произнесет вслух нечто настолько омерзительно взрослое.

     — Я не знаю, что делать… Ну не оставаться же?! Уже все решено, уже и билеты заказаны… Коту Мурзику все прививки сделали, паспорт настоящий сделали коту!.. — жаловалась очередная бледная мать, мечась от одного знакомого к другому. — Может быть… может, если бы найти кого-то, кто присмотрит за этим чудом в перь­ях первое время? Свекровь, что ли, попросить, горгону проклятую… Это же ненадолго, само еще прибежит, чудовище мое, как соскучится по маме и как попробует одинокой взрослой жизни!

     Викины племянники тоже попробовали уцепиться за родной порог, когда уже решено было ехать. Но сестра умела так твердо сказать “Мальчики, вы меня сейчас огорчаете”, что ни один мальчик уже не смог бы сопротивляться. Есть что-то противоестественное и пугающее в женщинах, которые никогда не выходят из себя, согласитесь. Нам страшно представить, сколько они уже накопили в себе за годы терпения и что будет, когда накопленное разом прорвется наружу.

     А кое-кто продавливал свое материнское решение, используя жуткое “Ой, да делай что хочешь!”, рыдания и закатывание глаз. Но и такой подросток, вывезенный почти насильно, далеко не всегда становился окончательной победой. Многие из них в одиночку бежали обратно в Украину спустя неделю, месяц, полгода, когда тоска становилась невыносимой, а родительский надзор ослабевал. Другие впадали на чужбине в депрессию, причем настолько искреннюю и разрушительную, что Соломоновна с ее липовыми инсультами могла бы только позавидовать: не помогали ни дорогие антидепрессанты, ни еще более дорогие консультанты, оставалось только махнуть рукой — и выслать чахнущее чадо домой, где охваченное войной отечество дымило в полную силу.

     Весной 22-го Дана оказалась одним из таких “упертышей”. Здесь, правда, обошлось без лишних взаимных терзаний, потому что семья у нее была особенная, творческая (на слове “творческая” Соломоновна обычно морщилась и крутила пальцем у виска, в данном случае — не без основания).

     Мать Даны писала авангардные пьесы феминистической направленности, в которых говорящие тампоны рассказывали о женских страданиях, давая взгляд изнутри, а говорящие прокладки комментировали холодный неуют наружного, насквозь мужского мира, пока их всех не примирял меж собою еще какой-нибудь говорящий предмет, вроде гроба, мясорубки или трехколесного велосипеда.

     На родине пьесы шли туго, тут их почти не ставили, но в загадочном заграничье они, кажется, пользовались успехом и добрались даже до японских театральных фестивалей. Отец Даны, тоже ярый феминист, занимался художественным оформлением театральных постановок по пьесам жены; талантливый человек — в рецензиях писали, что его тампоны и презервативы на сцене выглядели ну прям как живые! Дочь появилась у них случайно, как побочный продукт очередных творческих поисков, но постепенно они привыкли и даже привязались к ней — как к приятной декорации, которая выгодно подчеркивает слова и жесты гениальных актеров.

     Мать Даны пришла в полный восторг от “зрелого и такого удачного” решения дочери остаться. В конце концов, это освобождало родителей от кучи лишних хлопот, от поиска школы на новом мес­те, да к тому же и неплохо обставленную квартиру теперь оставляли не на произвол судьбы и вероятных мародеров, а на ответственную девочку, которая “наверняка не подведет”. Дана, тогда еще 14-летняя, но не по годам взрослая (хроническое заболевание этого типа часто встречается у детей, взращенных творческими родителями), и вправду ни разу в жизни не подводила.

     Отец и мать привычно упорхнули в теплые края, оставив самостоятельного птенца присматривать за гнездом, а дружелюбных соседей присматривать за птенцом, но поскольку военная зима затянулась на четыре года, возвращаться не торопились. Зато деньги они высылали дочери исправно, с каждым месяцем все больше — авангардный феминизм в мире продавался особенно хорошо, когда им торговали трогательные беженцы из воюющей Украины, но успешные и красивые.

     Тем временем Дана выросла в прекрасного лебедя, миновав, вопреки всем законам жанра, стадию гадкого утенка. Просто был красивый ребенок, потом красивый подросток, а в итоге получилась до неприличия красивая девушка. Будто Господь в свободную минутку сотворил по прихоти идеальное создание — как очередное доказательство того, что Бог все-таки есть, и получилось это грациозное синеглазое чудо.

     На экране такие лица завораживают, заставляя напрочь забыть про сюжет, и уже не важно, кто там похитил чьего-то младенца и зачем, только верните, верните, верните же его — это прекрасное лицо — снова в кадр! А в реальной жизни, где-нибудь на улице, в поликлинике или в кафе, такая красота надолго притягивает взгляд и почти что раздражает своей неуместностью.

     В страстном любовном романе Дану наверняка уже похитили бы для гарема какого-нибудь султана-маньяка и уже вовсю обучали бы премудростям восточного разврата, и хоть Соломоновна тогда могла бы вздохнуть спокойно: наконец-то девочка при мужчине, обеспечена и получает классическое образование!

     — Впервые вижу, чтобы от косметики кто-то выглядел хуже… — изумлялась Вика, взирая на плоды своих трудов, когда Дана однажды попросила ее помочь с макияжем к празднику.

     — Вот и клади погуще! Глаза жирнее мажь! — командовала Со­ло­моновна, которая теперь не спала ночами от тревоги за девушку. — Губы тоже замажь! Фиолетовым каким… а лучше черным, сейчас это модно… Ох, пропадет девка! Ну прям хоть паранджу напяливай…

     Впрочем, тревожились все, всем двором, каждый присвоил себе часть родительской ответственности. Впрочем, тревожились зря. Дана быстро наловчилась использовать плохой макияж — как пугающую боевую раскраску, а растянутые свитера и брюки невнятных форм и цветов — как доспехи. Окунуться в буйный мир влюбленностей и свиданий она явно не торопилась, мысли были заняты исключительно учебой, так что, поволновавшись еще немного для приличия, все понемногу успокоились.

     Тем более что подоспела другая проблема, не менее страшная: “наша умничка”, “наша отличница”, которой гордились всем двором и ставили в пример другим, своим родным, своим неотличным детям, наотрез отказывалась поступать куда-нибудь еще после школы.

     — Постой, а что же ты будешь делать? — недоумевала Вика.

     — Жить, — отвечала Дана, будто бы издеваясь, но отвечала так бесхитростно и мило, что становилось ясно: это она всерьез.

     — От же ж срань придумала! “Жить”! — хваталась за голову возмущенная Соломоновна. — Ты ж не птичка, не коза какая, чтобы просто жить! Образование получай иди! Или работай! Но сначала образование! Нет, я думаю, ты нам все голову морочишь, а родители там уже подсуетились… За рубежом же будешь поступать, да? Да! Ну точно, там уже все порешали, они в Париже как раз, а у тебя в школе второй иностранный как раз французский…

     Идея о том, что с поступлением Даны все уже решено “в парижских университетах”, так понравилась Розе Соломоновне и так уютно легла на душу, что, сама же ее и придумав, она сама же в нее и поверила (такое часто случается у людей пожилых, у малых детей, у подростков, у молодежи, но особенно подвержены этой напасти люди среднего возраста). Свою выдумку она оплела убедительными подробностями и донесла до ведома каждого обитателя двора. Дану снова оставили в покое, а когда спохватились по осени, то воспитывать было уже поздно, все вступительные кампании завершились, и дело это на дворовом женском совете решено было отложить до следующего года.

     Дана только загадочно улыбалась и увлеченно рисовала целыми днями. Увлечение это проявилось в середине лета, когда однажды она вдруг вытащила из рюкзака большой альбом с толстыми белыми страницами, забралась с ногами на подоконник в гостиной у Соломоновны и зашуршала карандашом по бумаге. Шли дни, переворачивались изрисованные страницы, к простому карандашу добавились дорогие акварельные, цветные, однако никто в целом мире не знал, что за рисунки рождаются в альбоме.

     Даже Соломоновна, чья шея, несмотря на солидный возраст, была гибкой, как садовой шланг, и позволяла заглянуть хотя бы одним глазком в самое укромное место (поэтому каждый, у кого окна выходили в общий двор, пусть даже жил он на третьем этаже и за толстыми шторами, с неизменной тревогой ощущал себя героем мыльной оперы, которая разыгрывалась для любопытной соседки). Но даже и она оставалась в неведении.

     — Ну… семья там творческая… — многозначительно крутила пальцем у виска старушка. — Вспомни, что мать пишет! И папаша туда же… И у дочурки там явно какая-то ху… хр… ххх!

     — Хурма? Хризантемы? Хамелеоны? — подсказывала Вика с фальшивым недоумением, пока Соломоновна подбирала приличные слова.

     Почтенная соседка в эти моменты делалась похожей на старую кошку, которая пытается отхаркнуть комок шерсти, одновременно удержав внутри свой обед и внутренности.

     — Ххх… Хпенисы! Вот… Не удивлюсь, если там у нее какие-нибудь черные пенисы объясняют за женские права моей белой фарфоровой сахарнице!

     — Так долго? На стольких листах? — сомневалась Вика.

     — Ну так прав нынче тоже много! — отвечала Соломоновна. — Из­бирательное там… Право на работу ходить… Право на само­определение!

     — Это для народа, — возражала Вика, посмеиваясь.

     — А женщина что, не народ?! Ай-яй-яй! Вот же ж зараза феминистическая, и ко мне прицепилась… Точно тебе говорю, неприличное рисует, черные пенисы там и какая-нибудь срань современная!

     — Так она пять минут назад синим рисовала, а теперь зеленый и розовый берет, — возражала Вика.

     — Тогда синие пошли, значит, — мрачно доказывала Со­ло­мо­нов­на. — А теперь зеленые… Или полосатые рисует, фу, срамота!

     Сменив тон на коварно ласковый, она окликала Дану, которая снова корпела над таинственным альбомом:

     — А что ж ты там рисуешь такое, моя солнышка? Ну когда ж уже покажешь?..

     — Скоро, скоро… — рассеянно отзывалась девушка, не прекращая быстрого движения карандаша. — Я это вам посвящу, бабушка Роза! Вот все посмеются…

     — Да уж, не сомневаюсь… — кивала Соломоновна, страшно выпучивая глаза в сторону Вики.

     — Я и вас тут вставила, бабушка Роза, вы у меня такая симпатичная получаетесь! — добавляла Дана.

     — Радость-то какая… — стонала Соломоновна. — Уж прославлюсь на старости лет, как и не ожидала-то! Пойду чайку заварю нам свежего…

     И она бежала за валерьянкой.

     Какая другая старушка, быть может, уже не сдержалась бы — и добралась до заветного альбома без спросу, просто покопавшись тайком в девичьем рюкзачке. Но у Соломоновны, помимо прочего, были и Прынцыпы. Прынцыпы эти она выносила из своих браков как итоги общения с очередным мужем, и упоминала она их всегда через твердое “ы”, точно как и слово “Прынц” (эти “Прынцы” и “Прынцыпы” она считала явно однокоренными; впрочем, в исходной латыни оно так и было когда-то).

     Прынцып уважения к чужой тайне Соломоновна вынесла из трудного брака с почтенным, ревнивым, крайне любопытным — и ныне, к счастью, покойным — следователем прокуратуры (“редкая мразь!”, он так и был подписан у нее в семейном фотоальбоме). Этот Прынцып причудливо совмещался с Прынцыпом “будь в курсе событий”, усвоенным в каком-то другом браке, так что заглядывать между делом в чужие окна старушка считала ничуть не зазорным, а вот заглянуть тайком в чужую переписку, к примеру, полагала страшным грехом. Тонкая нравственная грань пролегала где-то в области “насколько хорошо это спрятано”, а заветный альбом, как назло, всегда был надежно спрятан в застегнутом на молнию рюкзаке.

     Тайна дозрела и раскрылась сама собой в свое время. Теплым сен­тябрьским вечером, когда соседки попивали домашний лимонад в палисаднике у Соломоновны, на клеенчатую скатерть стола, прямо между стаканами, мутными от напитка, лег тот самый альбом. И явно довольная собой Дана произнесла с некоторым волнением:

     — Фух, закончила… Читайте, смотрите!

     Влили валерьянку в Соломоновну, жалобно стонущую от ужаса, сполоснули да протерли насухо руки, как приличные люди, и взялись за альбом. И обнаружили там никакие не пенисы, а уморительно смешной комикс на злобу дня. Произведение называлось “Правда ухилянта”.

     Тут нам придется нехотя признать, что Сереженька был далеко не единственным мужчиной в Украине, который предпочел почетной защите родины куда менее почетное бегство из нее. Таких было много. Очень.

     Мы бы и рады сделать вид, что это не так. Мы, может быть, и рискнули бы сделать вид, что в 2025 году украинские мужчины по-прежнему выстраивались в добровольные очереди под воен­коматами, требуя немедленно отправить их на фронт, как было в 22-м, а те, кто по каким-то причинам не могли воевать, умоляли немедленно дать им хоть какую-то работу в армии. Но тут нам понадобился бы читатель, который совсем не узнавал новостей в последние несколько лет, ни с кем не вступал в разговоры и вовсе не размышлял о человеческой природе… а ведь только что вышедшего из многолетней комы читателя найти не так просто! Да и вряд ли нас пустили бы к такому бедолаге читать вслух наше благостное вранье, прежде чем он умылся бы, узнал хоть какие-то новости и поболтал о том о сем с близкими — то есть стал бы для нас безнадежно испорчен.

     Нет, уж будем лучше рассказывать прямо, как есть.

     Новости об “ухилянтах”, то есть уклонистах, задержанных на границе при попытке к бегству, стали обыденностью. Они попадались теперь на глаза чуть ли не ежедневно, сразу после прогноза погоды на день и прямо перед новостью об очередном ДТП. Об отношении к ним общественности легко можно было судить по комментариям, которые оставляли под такими новостями. Реакции делились на гневные, возмущенные, насмешливые — и сочувственные, понимающие, с проклятиями в адрес властей, которые “никак не хотят закончить войну, потому что им это выгодно”. Легко догадаться, что реакция чаще всего зависела от одного показателя: сколько членов семьи у комментирующего служили в ВСУ, а сколько в эту самую минуту судорожно искали возможность избежать этой службы.

     Однако временами эти новости содержали настолько пикантные подробности, что тут уж одни напрочь забывали осуждать, а другие — сочувствовать, и все они вместе наперегонки бросались упражняться в остроумии. Ведь пойманные беглецы бывали чрезвычайно изобретательны, но их регулярно подводило плохое планирование. То один пытался пересечь горную реку на надувном матрасе, то другой уходил по коварно тонкому льду, то третий натыкался в лесу на стаю голодных волков — и пограничники становились для него не то чтобы препятствием, а, скорее, чудесным спасением.

     Один вывозил на лечение больную супругу, имени которой почему-то не мог припомнить, другой выезжал как многодетный отец, но не знал имен детей, указанных в его липовых документах, третий попросту переодевался в женское, стыдливо пряча щетину под макияж, и пытался пересечь границу с паспортом жены, на фотографиях тоже как будто небритой…

     Под конец 2025 года пограничная служба отчиталась, что пресекла 13 тысяч таких неприличных попыток покинуть страну. Оставалось только гадать, сколько попыток увенчались для беглецов успехом и ни в какую статистику не попали. А сколько их попросту съели волки, рыбы и лесные насекомые, потому что погранцы не успели вовремя… Хотя и стражам государственной границы веры теперь было мало.

     У Вики, к примеру, был свой безусловный фаворит среди героев этих анекдотических историй, и то был как раз пограничник. Стоя на посту, этот гроза “ухилянтов” дождался однажды, пока уснет напарник, аккуратно сложил свою форму под деревом, прислонил к тому же дереву служебный автомат — и сам дал деру в соседнюю Молдову.

     Словом, тему Дана выбрала самую что ни на есть актуальную. И за основу “Правды ухилянта” она взяла реальный случай, то есть одного молодого человека, который пытался незаметно подобраться к границе, затесавшись в стадо свиней. Поступок с его стороны довольно свинский, конечно, но он все же не окончательно лишил парня человеческого облика, и облик этот выдал правонарушителя в решающую минуту (жизнь вообще устроена так хитро, что быть полноценной свиньей человеку куда выгоднее, чем только местами или наполовину).

     В комиксе Даны в самый напряженный момент на стороне злополучного свино-беглеца вдруг выступал адвокат, объяснявший, что все было не так, ведь на самом деле… В образе адвоката — веселая старушка в деловом костюме и в белых кудряшках — и была выведена Соломоновна.

     Неожиданная защитница раскрывала волнующие подробности дела: древнее семейное проклятие, с кем не бывает; раз в году мужчины этого рода обращаются в свиней и мчатся в свинские стада, похрюкивая и не помня себя от восторга; прадед таким образом трижды переходил на сторону румынов и обратно во Вторую мировую, не испытывая при этом ни малейшей симпатии ни к своим, ни к румынам. Справка об инвалидности вследствие проклятия — прилагается, справка о временной невменяемости в свинском состоянии — прилагается. Также прилагаются свидетельство о рождении деда, какие-то документы на румынском и нотариально заверенное письмо от бабки, где дед назван “той еще свиньей, которая всегда грязи найдет и чувствует себя вольготно только в стаде таких же”. Так что свино-герой полностью оправдан и освобожден, истина торжествует, ура, конец!

     “Правду ухилянта” милостиво одобрила сама Соломоновна, ведь образ нахальной и всезнающей адвокатши ей очевидно польстил. Прочие же обитатели двора пришли в настоящий восторг и немедленно вернули Дане звание “наша отличница, наша умница”, присовокупив заодно и титул “наша гордость, ой, буду хвастаться!”. С комикса снимали ксерокопии, чтобы показывать знакомым, и горе было тому, кто не восхищался юным талантом или восхищался недостаточно громко.

     Странным образом “Правда ухилянта” пришлась по душе и тете Кате, муж которой уже три года жил то в блиндажах на Донбассе, то в госпиталях под Днепром, и Елене, муж которой жил на диване, опасаясь выйти из дому даже за хлебушком. Тетя Катя увидела тут справедливо едкую сатиру, Елена — скрытое за юмором сочувствие.

     — А что ты скажешь, Вика? — тихо спросила тогда юная художница, улучив минутку среди общих восторгов. — Как тебе?

     Они общались на “ты”, как подруги, ведь разница в возрасте была не так уж велика. Хотя в голове Вики и срабатывал время от времени бесполезный вероятностный калькулятор, который упорно подсчитывал: ей 18, мне 36, это вполне могла бы быть моя дочь, у меня могла быть сейчас такая же дочь, но теперь уже никогда не будет, а была бы — рыжая, смешливая, похожая на меня, и ей тоже было бы сейчас 18, а мне тоже было бы 36, но в следующем году мне будет 37, а потом 40, у женщин всегда так, только что было 36, а вот уже 45 и сразу стукнет 50, а дочки рыжей не будет, не будет…

     И от тоски по несуществующей дочери при взгляде на Дану вдруг остро подводило живот, как от голода.

     Но все-таки они общались легко, как подруги.

     — Это замечательно придумано! — кивнула тогда Вика. — Очень смешно. И реализовано отлично. Сделано очень профессионально, по-взрослому. А вот мотив… мотив у автора все-таки довольно детский, мне кажется.

     — Я знаю, — улыбнулась Дана. — Я знаю.

     — Ну не получится у тебя всех примирить, слишком разные все…

     — Я знаю. Но сейчас они смеются вместе!

     — А потом разойдутся по своим углам и перестанут смеяться…

     — Я знаю… Но останутся людьми, которые смеялись вместе.

     — Да, останутся… Но ты же… Эх, а ты молодец! Ты юный гений вообще! Ты хоть представляешь, насколько ты классная?!

     — Да, я знаю. И ты!

     — Нет, ты! Да мы обе!

     Все-таки они были подругами. И что бы ни говорили наши мрачные вероятностные калькуляторы, но зачастую это значит ничуть не меньше (а то и больше), чем просто биологическое родство.

     Первые месяцы осени принесли еще два выпуска “Правды ухилянта”, в них Дана тоже оттолкнулась от реальных случаев, а затем уж дала волю воображению. В одной истории “ухилянт” бежал через границу в женском платье, но когда его хватали и начинали подвергать позорному осмеянию, на сцену снова выходила адвокатша с лицом Соломоновны. Она ловко доказывала, что данный уважаемый член общества — загадочный гермофродит, который по капризу природы один месяц в году проводит как женщина, а другой — как мужчина, и так по кругу, так что одежду он/она имеет право носить по своему половому сезону, а мобилизации не подлежит, потому что кому же в армии нужен такой бардак с личным составом? Еще и форму ему/ей выдавать в двух комплектах, то есть кругом убыток сплошной…

     В другой истории “ухилянта” обнаруживали на границе в багажнике автомобиля, как незадекларированный груз, но мудрая адвокатша и там не дремала, упорно докапываясь до сути. И быстро выяснялось, что тут имел место не преступный умысел, а спонтанная телепортация, совершенно не контролируемая субъектом. Минуту назад ты мирно сидел дома, ел, допустим, лапшу с курочкой и корейской морковкой, но вдруг вспышка — и ты уже едешь в багажнике через границу, хотя ничего такого с утра не планировал, и напуган до полусмерти, так что тут не осуждать человека надо, а сочувствовать ему!

     По сюжету комикса военное командование и впрямь проявляло острое сочувствие, немедленно записывало парня в Головне управління розвідки (сразу в должности старшего лейтенанта) — и дальше уже он служил как честный паранормальный разведчик. Разведданные, добытые им, всегда оказывались предельно точными, хоть и не всегда одинаково ценными. Оно и не удивительно, когда сам заранее не знаешь, куда тебя закинет: временами парень оказывался где-нибудь в неглубоком тылу врага, и там уж он собирал самые полезные сведения, но бывало, что и в бессмыс­ленный Кремль телепортировало, а какие данные там соберешь, кроме глупых сплетен и количества портретов диктатора на квад­ратный метр помещения? Сами ведь там давно ничего про войну не знают и знать не хотят…

     Соломоновна уже пророчила Дане блестящую карьеру изготовителя комиксов и миллиардные тиражи с миллионными доходами (можно наоборот). Даже Вика, не такая смелая в своих приятных фантазиях, постепенно привыкла видеть в девушке будущую успешную художницу. Но в ноябре Дана объявила, что ощущает себя тепличным созданием, которое ничего не знает о мире, а потому немедленно начинает поиски работы, причем где-нибудь поближе к народу и к его реальной жизни.

     Веселых историй и приключений эти поиски работы породили немало. А вместе с Даной и прочие обитатели двора невольно познали жизнь с тех сторон, о наличии которых прежде только смутно догадывались.


5.


Капля воды в Черном море никогда не искала работу. Ми­роздание просто подхватило ее однажды потоком событий, влило в это волнующееся пространство воды и подтолкнуло — теперь обтесывай камни, шлифуй песчинки, шевели прозрачные тела медуз, щекоча попутно ноги и загорелые животы людей на пляжах. Воз­можно, до этого капля подрабатывала в кочевом дожде или даже честно работала с 8:00 до 23:00 в одном из городских фонтанов, но нынче вот служит в море, там работы всегда непочатый край.

     И камень в стене одесского Оперного никогда не искал себе места в театре, никогда не выбирал между легкомысленной карьерой театральной и солидной юридической, например. Нет, его просто принесли сюда, потому что понадобился, и дали ему дело.

     Точно так же и Вика на тридцать седьмом году жизни с удивлением осознала, что работа всегда находила ее сама. Ни разу не на­бирала она чужой телефонный номер, не произносила с понятным волнением: здравствуйте, я звоню вам по объявлению… Ни разу не стояла на пороге чужого офиса, нервно перебирая в уме наиболее удачные для самопрезентации фразы. Не пыталась произвести лучшее впечатление, чем пятеро других кандидатов, грызущих ногти и мятные леденцы в приемной. Не повторяла обязательные пустые самовосхваления — “о, да, я очень пунктуальна, коммуникабельна и амбициозна… очень!”

     Потому что в старых одесских семьях работу по объявлениям не искали. В старых одесских семьях “имели знакомства” и “знали людей”, и потому все тут происходило будто бы само собой. Прос­то мать семейства пила чай с какой-нибудь старинной подругой и упоминала между делом, безо всякой задней мысли:

     — А моя шалопайка все попрошайничает на карманные расходы. И на работу не пристроишь, девятый класс, учиться надо, но и я уже не тяну все эти “макдаки” и пиццы оплачивать…

     И подруга тут же отзывалась:

     — А вот у Зиночки надо с ребенком сидеть по вечерам, всего три раза в неделю, когда у нее танго, она ищет няньку сейчас, недорого, так это, по-моему, самое оно для вашей девочки!

     Или же Лидочка из бухгалтерии как раз уезжала на две недели в отпуск, и нужен был свой человек, чтобы поливать цветы в это время за скромную плату. Или целая Лидия Петровна из юротдела ехала в Польшу навестить внуков, поэтому требовалась помощь в присмотре за двумя котами и одним попугаем — огромным, дорогим попугаем, кормить осторожно, поить бережно, выпускать из клетки регулярно, чтобы полетал по квартире, но окна не открывать ни в коем случае! И разве наймешь для такого попугая человека с улицы? Нет, нет, уж тут никак не обойтись без приличной девочки из давно знакомой семьи!

     Для подросшего чада работа так же естественно находилась через случайный разговор с какой-нибудь тетей Люсей, которая издревле работала на Привозе или на рынке “7-й километр” и знала всех-всех в этом мире. Тетя Люся выхватывала вакансии из самого воз­духа, как фокусник — карты, и где-нибудь всегда требовалась “хорошая знакомая девочка” в возрасте от 18 до 65 лет: на птице­фабрику, в детский сад, в армейскую столовую, в роддом, на швейное производство, в секретную лабораторию на подводной лодке или в городскую библиотеку.

     К услугам “хороших мальчиков” был предусмотрен обычно знакомый дядя Вадик, который занимался сантехникой или торговал б/у запчастями для автомобилей. Типичный дядя Вадик всегда мчался мимо, приветливо выкрикивая на бегу или из окна ав­то­мобиля: “Прости, старик, рад видеть! Ни минутки свободной!”. Однако если вы успевали ухватить его за край одежды или запрыгнуть в его автомобиль, удачно соврав, что вам как раз по дороге, ку­да бы он ни ехал, то выяснялось, что дядя Вадик носится по городу именно в поиске сотрудников. Он всегда подыскивал парней “по­крепче” для работы на каком-нибудь складе, парней “с руками” для работы на СТО или в другой какой мастерской, а иногда и целых парней “с головой” — для ведения отчетности или сайта фирмы.

     Молодых людей, снабженных одновременно и руками, и головой, и образованием, трудоустраивали в места поприличнее, за офис­ные столы и кабинетные компьютеры, временами сразу в начальственные кресла, но тут требовался кто-то посолиднее, кто-нибудь уровня “Антонина Павловна”, не меньше.

     Ранее все Антонины Павловны выделялись из общей массы народа высокими пышными прическами и тонкими губами, накрашенными несколько криво, будто рот их в течение дня постепенно перекашивался от глупости и некомпетентности подчиненных, но помада, с утра нанесенная под пристальным взглядом начальницы, испуганно держалась за положенное ей место, так что под вечер помада и губы невольно оказывались в разных местах лица; то же происходило и с тушью, и с карандашом для глаз.

     Теперь же Антонины Павловны прически носили скромные, часто стриглись совсем коротко или обрастали волосами гладкими, как хорошо подправленная отчетность, а губы свои, напротив, взбивали пышно и делали себе перманентный макияж в салонах, чтобы черты лица и косметика не расходились во взглядах. Однако трудоустраивали “в очень, очень хорошие места” они все так же исправно.

     Не будь у нас выборов, то и мэра находили бы точно так же, прос­то подбирая среди хороших знакомых, которые как раз сейчас ничем другим не заняты и могут немного повозглавлять город. Впрочем, злые языки утверждали, что именно так оно и происходит.

     Словом, будь ты капля воды, или камень, или молодая рыжая Вика — место в Одессе находилось само собой, знай только людей. Правда, и покинуть такое место “по знакомству” временами было не проще, чем камню вдруг оставить свою работу в стене Оперного, — все цеплялось за тебя и держало крепким цементом взаимных связей, зачетов, договоренностей и услуг.

     Так, еще учась в университете, Вика уже была пристроена на работу в литературный музей на Ланжероновской улице, под крыло старинной маминой подруги. Оттуда ее сманил пару лет спустя директор туристической фирмы, который стал Вике и начальником, и наставником, и любовником по совместительству (в Одессе многие так совмещали, это здорово экономило время). Уходить оттуда было тоже удобно — и от любовника, и от турфирмы сразу, од­ним движением меняя всю жизнь, и профессиональную, и личную. К тому моменту Вику уже жаждали заполучить на работу в мэрии (“очень хорошая девочка, приятное лицо и не болтает лишнего”), куда, как она узнала позже, ее посоветовала лично жена начальственного любовника. А там уж она обросла собственными свя­зями и знакомствами, так что в тридцать лет позволила себе уйти на вольные хлеба, начав работать сама на себя. Экскурсии по городу и литературные переводы кормили неплохо, а заказы постоянно приходили через “сарафанное радио”, поэтому в рекламе Вика не нуждалась и ничего лучшего не искала.

     Другое дело — Дана. Женский дворовый совет никак не мог со­об­разить, как пристраивать на работу вздорную девчонку, которая не получает никакого образования, не строит планов на будущее, не нуждается в деньгах, но зато по каждому вопросу имеет свое мнение (и неглупое, обоснованное мнение, что самое возмутительное). Тут бы растерялся и сам дядя Вадик, и любая Антонина Павловна, а уж они-то кого только не устраивали на приличное место!

     Дана же упорно отказывалась понимать всю катастрофичность своего положения и только подливала масла в огонь, беззаботно пожимая плечами:

     — Буду искать по объявлениям. Буду узнавать жизнь и людей.

     Опекать и наставлять ее в этом деле немедленно вызвались Роза Соломоновна и тетя Катя. А тетя Катя была… Тетя Катя, кажет­ся, была всегда. Стоило только послушать ее минут десять, чтобы увериться в этом окончательно.

     — А вот помните, в девяностых как цены скакали? — говорила тетя Катя, и вы кивали, потому что помнили.

     — А вот, помните, в семидесятых порт расширяли? — говорила тетя Катя, и вы, допустим, тоже смутно припоминали.

     — А в пятидесятых какой хлеб плохой был в магазинах, помните? Черт знает что, а не хлеб! — возмущалась тетя Катя, но это уже совсем мало кто помнил.

     — А вот, помню, когда румыны оккупировали Одессу… — погружалась тетя Катя еще глубже. — Нет, при французах такого безобразия, как при них, тут точно не было! Ни Ришелье, ни Ланжерон такого не допускали! Вы же помните?!

     Разумеется, никто ничего такого не помнил, по крайней мере — никто из ныне живущих, а у мертвых людей, как известно, память вообще плохая, все перепутано в их прохладных головах, потому они и опаздывают повсюду, потому и никуда не приходят, даже звать бесполезно.

     Если тетю Катю не останавливали вовремя, она продолжала уходить в глубины веков, выхватывая оттуда случайные воспоминания, которые никто не мог разделить, и однажды она дошла таким образом до Переяславской рады 1654 года и начала уже припоминать, какая скверная тогда выдалась зима, но тут у нее убежало молоко на плите, и больше тетя Катя в такие дебри не углублялась.

     А еще тетя Катя была везде. А если не была, то в какой-то момент непременно там возникала. Роза Соломоновна утверждала, что если долго смотреть на картину Репина “Запорожцы пишут письмо турецкому султану”, то и там вы рано или поздно увидите тетю Катю, которая как раз подошла поднести еще закусок, “шоб не понапивались”, и вытряхнуть трубки, “шоб не загадили”.

     Что ж, фигура тети Кати определенно украсила бы любую картину. Природа обходилась с ней — как хорошая портниха с плать­ем, с годами бережно расставляя фигуру по разросшейся душе, так что к своим неопределенным “за сорок” тетя Катя значительно раздалась вширь, сохранив при этом все прекрасные пропорции и крутые изгибы (крайне редкое женское счастье). Лицом тетя Ка­тя тоже была хороша, это ее типаж завоевал для украинок славу красавиц во всем мире: темные брови вразлет, теплые карие глаза, мягкое лицо и аккуратный нос, идеальный безо всяких хирургических изысков. Лица эти и вправду очень красивы, но поразительно скучны, когда их не оживляют ум или хотя бы характер.

     Тетя Катя и Роза Соломоновна торжественно вручили Дане рабочий блокнот, купленный в складчину (новомодным гаджетам они не очень-то доверяли, при Ришелье таких не было). И строго-настрого наказали делать регулярные заметки, занося в блокнот не только назначенные собеседования и встречи, но и маленькие важные подробности о работодателях, сотрудниках, стажировках, местах работы и вообще.

     Идея не пустая, вполне дельная, ведь о чем только не упоминают люди вскользь в обычных разговорах, и это очень даже может пригодиться вам после. В военное время такие записные книжечки стали особенно полезны, потому что в любой момент могла загудеть воздушная тревога — и тут же взрывалось что-то за углом или прямо над головой, и вот уже человек мчится по улицам прочь, дрожа, как загнанное животное, начисто забывая обо всем на свете. А потом, немного отдышавшись в безопасном месте, спохватывается растерянно: кто я? что я? куда-то же шел… И заглядывает в заветный блокнотик, а там все записано. И по записям можно восстановить судьбу свою с того места, на котором она только что прервалась, и вот ты уже не загнанный лось, а Кирилл Ни­колаевич, солидный человек, идешь на собеседование или даже к своему личному автомобилю, чтобы на важное совещание ехать… Очень полезная вещь!

     Но Дана превратила блокнотик в очередное веселое развлечение и записи принялась оставлять самые легкомысленные.

     После первого же собеседования, например, Дана внесла в рабочий блокнот несколько раз подчеркнутую фразу: “Все врут!”. Та же фраза исправно повторялась там перед каждой заметкой, и когда Соломоновна начинала ворчать, что эту нехитрую мудрость Дана и так уже знает, девушка отвечала нарочито трагично:

     — Да, но я каждый раз забываю и снова верю…

     Другие записи Даны смутно намекали на истории, которые так и не были рассказаны: “Не доверять мужчинам с волосатыми паль­цами”, “Не пить кофе на углу Преображенской и…”, “Из трех лысых мужчин только один считает себя таким”, “Попросить прощения у Олега, но не сильно”. Все это перемежалось датами и местами пройденных собеседований и стажировок (через месяц их накопилось у Даны больше десятка), под некоторыми из которых тоже было добавлено: “Но уж эти врут круче всех!”.

     Врали работодатели и вправду чрезвычайно часто, вой­на лишила их последних приличий. Если соискатель места сразу преду­преждал, что хотел бы работать в центре города, поближе к месту проживания, то его заверяли, что именно так все и будет, драгоценный вы наш, даже не переживайте! А после как ни в чем не бывало предлагали место где-нибудь в спальном районе, в часе езды.

     Если вам предлагали “гибкий график”, то это означало, что на связи с руководителем нужно быть круглосуточно. Если речь шла о “достойной оплате труда”, то оплата эта оказывалась достойна разве что ваших сожалений. “Стандартный рабочий день” ока­зывался сменой с 6:00 до 22:00, “возможность карьерного рос­та” оказывалась требованием приходить чуть раньше шести утра, “уютный молодой коллектив” оборачивался сборищем сердитых старых сплетниц, медленно сживающих друг друга со свету, а “руководитель, открытый к диалогу” — балаболом, который гробил половину рабочего времени на бесконечные собрания, а потом возмущался, почему снова не сделана половина работы, и собирал еще одно срочное совещание по этому поводу.

     При этом у Даны обнаружилось редкое (и не на­след­ственное же явно!) заболевание — непереносимость вранья. Трудоустраиваться к людям, которые начинали врать еще на этапе договоренности про встречу, она категорически отказывалась. И сколько бы тетя Катя с Розой Соломоновной ни доказывали ей, что с такой постыд­ной болезнью работу в наше время вообще не найти, что надо бы это лечить или хотя бы маскировать симптомы, все было без толку.

     — В конце месяца я приду за зарплатой, а они так же спокойно соврут, что я у них и не работала! — объясняла Дана. — Или придумают, что я у них украла и должна теперь три месяца работать бесплатно, пока все не верну. Как я могу иметь дело с такими людьми? Не говоря уже о том, что это просто противно…

     Взрослые женщины, у которых хоть раз в жизни да случилось нечто подобное, лишь стонали сквозь зубы, тесно сжатые от досады. И только Вика посмеивалась добродушно:

     — Ну что же вы ее учите прошлой жизни? Они хотят новую жизнь, свою. У них все по-другому. Не доедает же она последний кусок хлеба, может не торопиться, еще поискать. Может, она вообще через десять лет окажется модным дизайнером запахов для ком­пьютерных игр, а врать как раз все перестанут, потому что встроенные чипы у всех будут на вранье: сказал неправду — сразу пищит и мигает…

     — Эх, молодежь… Экая срань у вас в головах! Натоптано, как в дождливый день в солдатской столовой, и фантики от шоколадок шуршат! — возмущалась Роза Соломоновна. — Я скоро уж сто лет как живу, а в такую сторону жизнь что-то ни разу не менялась, ерунду говоришь!

     — Молодая еще, — вторила ей тетя Катя. — Обе две молодые, как картошка в июне, шелушатся еще, ерепенятся… Вот сто лет назад, помните, тоже все ждали небывалой новой жизни, а потом хрясь — Первая мировая, Вторая… Дождались! Ох, молодежь…

     И тут Вика замолкала, приятно польщенная тем, что ее, почти сорокалетнюю, неизменно записывают в “молодежь” вместе с Даной, совсем еще юной. Вика вообще не любила настаивать на своем, подолгу спорить она не умела и всегда предпочитала затененный уголок, из которого можно было с интересом наблюдать за всем происходящим, временами тихонько посмеиваясь. Вот и в нашей истории она так и норовит затеряться за спинами других персонажей, а те и не стесняются, так и лезут вперед со своим ценным жизненным опытом… Но ничего! Совсем скоро мы вытащим Вику в самый круг света и как следует обнажим ее — фигурально выражаясь, разумеется (обнажим и фигуру, самым буквальным образом, но заранее предупредим о том, чтобы целомудренный читатель мог пропустить это безобразие и сберечь свою духовную чистоту).

     Короче, врали все. От некоторого вранья работодателей коробило даже многоопытных дам, потому что тут уж речь шла о самой сути работы. Каждая вторая работа “в офисе, не сетевой маркетинг” оказывалась именно сетевым маркетингом, и стоило Да­не появиться на пороге этого офиса, как ей немедленно сулили золотые горы — как только она купит чемодан фирменной косметики или китайских травяных чаев для распространения среди своих знакомых. Ох, но если бы только это!

     Один очень порядочный с виду молодой человек подыскивал личного помощника для делового общения, а на поверку оказалось, что ему нужен курьер, который будет доставлять по указанным адресам пакетики с неким таинственным товаром, вручать его клиентам и получать от них деньги наличными. К вранью этого нанимателя Дана отнеслась даже с некоторым пониманием: все-таки преступная деятельность требует таинственности, не разместишь же в газете объявление “Срочно требуется наркокурьер на полную ставку, аккуратный, пунктуальный и амбициозный, без вредных привычек”. В конце концов, тогда бы полиции осталось только пролистывать объявления о поиске сотрудников, а это лишило бы их борьбу с преступностью здорового духа соревнования.

     Другой порядочный молодой человек нуждался в услугах приятной девушки на ресепшн. Но местом работы оказалось кругло­суточное подпольное казино в двух шагах от Дерибасовской, и хотя все это довольно дурно попахивало, а график предлагали “сутки через двое”, но платили 40 тысяч в месяц (против 15 тысяч в других местах), а Дана к тому моменту уже так утомилась поисками, что всерьез подумывала согласиться. Она только поинтересовалась, можно ли будет вздремнуть на работе хоть разок за сутки, в тихий час, когда нет азартных клиентов, но получила строгий отказ: глаз не смыкать! нагрянуть могут в любой момент! если не клиенты, так те, кто охотятся за нашими клиентами!

     Так у Вики появилась излюбленная шутка на эту тему: мол, наша Дана чуть не устроилась на работу однажды, но пришлось отказаться — представляете, эти гады не разрешали спать на рабочем месте… А любимым занятием всего двора (с легкой руки Соломоновны) стали шутки про одесский бордель, в котором девушке определенно должны были предложить место со дня на день, ведь многие прочие виды криминальной деятельности она уже успела отвергнуть.

     Вот почему тем декабрьским вечером в ответ на ее сообщение о новом предложении работы все дружно вскрикнули:

     — Наконец-то бордель?!

     — Нет, даже лучше! — весело засверкала глазами Дана. — Мо­шен­ничество! Но какое! Нужно обчищать карманы россиян, то есть выманивать у них личные данные, а там уже другие специа­листы принимаются обчищать. Обещают возможность раздеть каж­дого россиянина практически до трусов, обнулить счета и выселить из квартиры. И проценты от этого выплачивают гигантские! Девушка, которая меня собеседовала, не намного старше меня, так за два года работы там она купила квартиру двухкомнатную и новенький автомобиль. Нет, я читала про такое в новостях, но никогда не думала, что они прямо так, прямо по объявлениям набирают сотрудников… Говорят, никогда еще патриотический долг украинца не бывало так приятно, легко и выгодно исполнять! И мы с ними в состоянии войны, никто у нас это расследовать не будет, все только “за”… Как-то так.

     Роза Соломоновна озадаченно крякнула, как крякает желтая ре­зи­новая уточка для купания, когда ее бока резко сжимает любопытный малыш. Тетя Катя (в начале разговора ее тут определенно не было, а потом как-то сама собой возникла) тоже крякнула — однако более солидным “кряком”, как могла бы крякнуть взрослая резиновая утка-приманка из арсенала приспособлений охотника. Крякнула и Елена, но совсем уже не по-утиному, хотя и тоже несколько резиново.

     Вика же, решив не присоединять свой голос к этой стае, просто спросила с осторожной улыбкой:

     — И что ты думаешь?

     В этот момент все почтенные дамы вдруг разом обрели человеческий голос и заговорили наперебой:

     — Да что тут думать?!

     — Да, о чем думать-то?!

     — Квартиру за два года можно купить!

     — Ну, допустим, квартирка-то у нее уже есть…

     — И вторая будет! Две лучше, чем одна! Две всегда лучше, чем одна!

     — Если только это не опухоль в мозгу…

     — Или не свекровь, ха-ха!

     — Да уж… Но тут ведь и деньги хорошие, и дело правильное!

     — Да! Это враги, чего их жалеть, кого стесняться, они вон сколько народу погубили, да они нас бомбят каждую ночь…

     — И днями бывает… Днями иногда даже страшнее бывает!

     — Да! Это патриотический долг вообще! Это же работа на оборону страны! Подрыв боеспособности врага, можно сказать!

     — Еще и полиции пофиг! То есть это все по закону, так же получается?

     — По людскому и по божескому закону, по справедливости, все правильно! Вон сколько они у нас награбили, хоть что-то вернем!

     — Надо соглашаться, я так думаю!

     — Точно!

—      И что ты решила? — снова повторила Вика, успев встрять в не­большую паузу, пока дамы переводили дух.

     — Я почти согласилась, — пожала плечами Дана. — Попросила дать денек “на подумать”. А сейчас вот даже не знаю… Вроде все правильно они делают, все логично и справедливо… Но нет, не нравится мне это… Как-то оно нехорошо.

     — Можно подумать, что моему мужу очень нравится делать то, что он там делает на фронте… — буркнула тетя Катя. — Нет, ему не нравится! Он спать не может, ему временами кусок еды в горло не лезет от этого всего, что он видел и делал. Но иначе же только ручки сложить и сдаваться, если совсем рук не пачкать, так ведь? Иначе ведь они завтра в Одессе будут и уж натворят тут делов!

     — Там честная война, там или ты — или тебя, там деваться некуда, — покачала головой Дана. — Нет, тут не то… Да вы не уговаривайте, я сама себя так почти уговорила, а потом поняла.

     — Что поняла? Что тут понимать-то?! — взвилась Роза Со­ло­мо­новна.

     — А я вот как раз про вас и подумала, бабушка Роза. И тут все поняла. Ну кого они там обчищают? Ну не солдат же российских? Не олигархов же путинских? Кого легче всего уболтать, развести, облапошить, напугать до полусмерти, лапши навешать на уши? Кто в кибербезопасности меньше всех разбирается и на все пароли ставит день рождения мужа или кличку кота, а проверочным вопросом всегда делает девичью фамилию матери? Бабушки это. Бабули-пенсионерки.

     — Ну ладно, ты всех бабулек в идиоты не записывай-то! Но если и так, эти пенсионерки замшелые как раз самый ядерный электорат путинский, как раз самые завоенные, самые ярые против нас, “украинских нацистов”! — отрезала Соломоновна. — И сами не жили, и другим дать не хотят. Нечего их жалеть, это я тебе как такая же бабка говорю!

     — И это правда, — вздохнула Дана. — Но и то правда, что я прос­то не смогу. Я просто представила, как вот она отвечает на звонок, эта самая вражеская бабка, как я с ней мило здороваюсь, как начинает она дрожащим голосом выбалтывать мне что-то, дурочка старая, а я улыбаюсь и все выпытываю…

     — Ну и?!

     — Ну и мне все ваше лицо представляется на том конце, бабушка Роза. А вдруг это хорошая бабка? Вдруг у нее никто не воюет, вдруг она вообще всю дорогу против была этого режима, но кто ж ее послушает? Вдруг это та самая бабка, которая там с плакатиком “Нет войне” на площадь выходила? То есть вряд ли я прямо на такую редкостную бабку попаду, нет, но все равно — не смогу я! Как представлю ваше лицо, бабушка Роза, как вы обо мне заботитесь, как бы я разозлилась на того, кто бы вас обидел, обманул, обобрал… нет, не смогу! Язык не повернется. Мне теперь стыдно, что я даже задумалась о том, чтобы согласиться, перед вами же стыдно, понимаете?

     Роза Соломоновна, растроганная одновременно и уплывающей запасной квартирой для Даны, и ее внезапным горячим признанием в любви, наконец сдалась: глаза ее заслезились обильно, как от приступа свирепой аллергии, и она в смущении выдала что-то ласковое, слипшееся от сладкой неловкости в один ком, так что разобрать можно было только “вот ведь, хху-ху, мерзавка”.

     Известно, что если вы хотите услышать по своему вопросу твердое мнение, то идти за советом следует к мужчинам. Скольких мужчин вы спросите, столько же и получите справедливых, четких, единственно верных и совершенно разных советов о том, как вам следует поступить, причем некоторые из мужчин еще и не поленятся проследить потом, чтобы вы в точности выполнили их рекомендации, и будут ужасно разочарованы, если вы вдруг поступите вопреки указаниям.

     Женщины же традиционно сильны в другом: какое бы решение вы ни приняли, стоит им только понять, что ваше решение окончательно, как они тут же его поддержат, на ходу подобрав столько горячих аргументов, что ваш выбор немедленно покажется единственно верным.

     — Никакого прынцыпа на такие случаи у меня нет, конечно, к такому жизнь совсем не готовила… но как-то оно и правда нехорошо, особенно если душа не лежит… так ведь? — проворчала Соломоновна, сердито протирая очки.

     — А девочка права, — закивала тетя Катя. — Это они сейчас говорят, что все мошенничество по закону, потому что это враги. А завтра перемирие какое-нибудь подпишем, так сразу начнут их всех трусить, кучу народу пересажают еще… Вот, помните, НЭП когда был сто лет назад, тоже тут разрешили всем бизнесом заниматься, все расслабились, повылазили на свет, тут их коммунисты и прихватили! Не, мутная ерунда там, лучше не соваться…

     — Да, это явный минус в карму. За такое там… — тут Елена подняла глаза к воображаемым небесам, — по головке точно не погладят, кто бы там ни был. Да еще и при жизни могут всякие болезни пойти. Кожные, например. Они от кармы очень зависят, от плохой кармы ужас как попрыщить может! Иногда даже лишай бывает…

     — Ну и, в конце концов, как-то жаль тратить на такое дело последнюю честную девочку в городе, — согласилась Вика, подмигивая. — Мы тебе и лучшее применение найдем! Обязательно. Какое-нибудь. Когда-то. А во благо Отчизны наврать и без тебя специалисты найдутся, не сомневайся!

     На этом прения были закрыты, и Вика засобиралась домой.

     — Перелетный Сереженька унес в своем клювике все мои сбережения, так что придется мне взяться за одну отвратительную работу, от которой я пару дней назад с удовольствием наотрез отказалась, — поделилась она. — Буду теперь умолять, чтобы все-таки дали мне ту мерзостную работку, эх… Стыдно даже сказать, что за работа!

     — Неужели бордель?! — вскричал радостный хор голосов.

     — Если бы! Хуже. Роман про Путина буду переводить.


     Продолжение — в следующем номере.

bottom of page