
Сергей Шерешевский
Это мне изменяет родина
■ ■ ■
Я просыпался в два и скроллил ленту.
Я просыпался в пять и скроллил ленту.
А мне в вотсап писали пациенты,
и в кабинет входили пациенты:
не сплю полночи, доктор, скроллю ленту,
нельзя ль таблеток, чтоб спокойно спать,
заткнув в груди зияющую брешь? Но
я понимал, что нечем. Безуспешно.
И я кивал сочувственно: конечно,
вот вам рецепт. Благодарим сердешно,
мне говорили. А потом опять
я просыпался в два — и скроллил ленту.
И просыпался в пять — и скроллил ленту.
И выбирал из списка госизмен ту,
какую должно выбрать инсургенту,
посмеиваясь: поднялись с колен-то?
И скроллил, скроллил, скроллил ленту. В ней
бомбёжки, контратаки и десанты…
Не помогали антидепрессанты,
я усмехался: доктор, ну а сам-то?
А Четверо, лихи и импозантны,
пришпоривали взмыленных коней.
■ ■ ■
Стремись, стремись в Средневековье,
где запахи дерьма и крови
в манящий аромат сплелись,
где день и ночь стремится ввысь
лишь жирный дым, палёным мясом
Ноланца, Гуса и Клааса
смердящий, а не монгольфьер.
В фаворе тусклый офицер.
Зырь, о сладкоголосый Пер мой,
твои портки пропахли спермой.
В потёмках промышляет кысь.
Развеял над дерьмом надысь
клаасов пепел ветер шалый.
Ну и ньютоновы “Начала”
там заодно отменены,
поскольку лживы и вредны.
Народ мой, брат мой слабоумный,
с тобою ни семьи, ни уммы
не выйдет, как ни гоношись.
Стремись в прекрасное, фашист,
где будит топора по плахе
негромкий стук; тогда ты в страхе=
колени тянешь к животу
и запираешь крик во рту…
■ ■ ■
Когда, сапожникам и солдатам
понятный, свой, корефан, земеля,
я вдруг перестану ругаться матом
и предпочту аромат камелий
крепкому запаху табака,
мне будет можно сказать “Пока!”
Нерв мой есть вервие толщью в палец,
его струною арфы Эола
числить, сказал бы, наивно малость.
Иного стихосложенья школу
я посещал в проходных дворах,
и позже, будучи в докторах.
К тонким материям непривычный
(детство в брезенте, а не в дениме),
слог редьярдов и голос зычный
я различаю. Прочее — мимо.
Хоть не противен мне Эпиктет,
принятию предпочту кастет.
Впрочем, когда мы врагов зароем
(нашей волей настанет zvezdа им),
признаю: истинные герои —
те, кто справился с ожиданием,
рук не испачкав, кровь не пролив.
Бог — он с ними. Бог тоже брезглив.
■ ■ ■
Я лекарь. Вмешиваясь в замысел
Творца, удерживаю занавесь,
чтоб струйка света проникала
сквозь тьму почти необратимую
в моё отечество родимое,
где тусклой лампочки накала
хватает на места отхожие
да катов. В полумраке рожи их
кривятся. Что-то есть микробное
в ухмылке главного исчадия
отчизны. Но и от отчаянья
лечить подобное подобным
не стоит. Дорого оплатится
потом девчушкой в летнем платьице,
мальчишкою с серьгою в ухе —
их, юных, жаль; а мы уж бывшие,
отбывшие, своё отжившие,
почти что старики-старухи,
но люди, будто бы, приличные.
И стрелочка не размагничена.
Не проданы ни стыд, ни смелость
светить другим… пусть лишь отсвечивать,
но родину очеловечивать,
лечить, порою и излечивать.
И это всё не зря, надеюсь.
■ ■ ■
Я остался тут, потому что смог
приучить себя к мысли, что здешний смог
хоть влияет на души и на умы,
но, покуда бумагой с буквами мы
кислород нагнетаем, во весь рост встав,
не особо вольготно здесь дышит враг,
ведь ему потребен иной состав
атмосферы: тлен, разложенье, страх.
Я остался здесь, потому что мог
убедиться не раз: если вправду Бог
что-то хочет тут изменить (ну вдруг),
то сгодится ему моя пара рук
среди прочих годных, а их в Москве
не сказать чтоб много. Довольно стрём-
но быть в неодобряемом меньшинстве.
Но ведь должен стать кто-то золотарём.
Я остался здесь, потому что вне
этих сраных берёз я не на войне.
Непротивление злу — хуйня.
И пацифик — это не про меня.
Помню, было дело: в начале дней
белизною красиво сверкала кость.
Но у нас, увы, не течёт Пиней.
Почему не я, раз уж так срослось?
■ ■ ■
Не пыхти, твоё благородие,
и натужно не сатаней.
Разве я изменяю родине?
Нет, она изменяет мне:
где учился добру и честности,
там, от крови впадая в раж,
всё сильнее сжимает челюсти
жесточайшая из мамаш.
Комиссары, длиннобородее
аятолл, гнут за “нет войне”.
Нет, не я изменяю родине,
а она изменяет мне:
и орала все перекованы
на мечи да на кистени,
и поэты теперь в оковах. Ну
чем опасны-то вам они?
Это мне изменяет родина,
а не я изменяю ей,
продолжая, мудак юродивый,
посреди окаянных дней
все служенья мои подённые.
Мож, затем и родился, чтоб
отыскать в шкафу не будёновку,
а прадедушкин стетоскоп.
2022–2025 гг.