top of page

Виктория Горина

Четыре рассказа

Хоч на пару днів


Ненавижу ноябрь. Ненавижу сумерки с самого утра. Ненавижу сырую серость, заползающую, как змея, под шарф, под рукава, под кожу, липнущую к мыслям и настроению. Мглистая мрачность ноябрьского неба, кажется, навсегда хоронит надежду на солнечный свет. Позже, когда прихватывает морозцем землю и выпадает снег, все оказывается вовсе не так уж плохо. Но это ведь будет позже, в декабре, а может, даже в январе. А тридцать дней ноября — смирись, терпи и не ропщи.

     Но, как говорится, и на старуху бывает проруха. Уж не знаю, как это произошло, возможно, на небе просто устали от моего еженоябрьского нытья, но в этом ноябре он случился — тихий, солнечный день. Да еще и в воскресенье. Монтаж! — и я уже в лесу. Шорох листьев под колесами велосипеда, скрип старых деревьев, картавое курлыканье ворона — все эти звуки обрамляют тишину леса, как изысканная оправа — драгоценный камень. Лес пахнет прелой листвой, грибами и хвоей. Еду медленно. Дышу. Перемигиваюсь с солнечными бликами. От огненных вспышек листьев дикого винограда замирает сердце. Оживаю. Мрачное ожидание худшего постепенно глохнет и до следующей ракетной атаки забивается под плинтус сознания. Лес, как портал, как тайный тоннель, по которому убегаю от скрежета ржавого городского плена. Сбегаю из мира, где война. Пусть всего на пару часов. Но это возвращает силы, чтобы держаться на плаву среди волн страха и безысходности. Волн, накрывающих мою нежную Украину вот уже без малого три года.

     За эти три года каждый выезд за границу — своего рода несанкционированный побег. Побег от войны. Несанкционированный, потому что совесть. Она ворчит, зараза, мол, не все, между прочим, могут уехать, а ты чем лучше других? Не лучше, конечно. Просто так вышло, что на самом краешке Германии, на перекрестке из трех стран, нашла приют от войны часть моей семьи — сестра с племянником. Мы встречаемся и плачем от радости. Мы живы и снова есть друг у друга не только виртуально. Они показывают мне свой мир. Он такой другой этот мир, где они живут, почти другое измерение. Сбившись в кучу, как утята в холодную погоду, мы бродим по паркам и улицам красивого, старинного города. Вглядываюсь в безмятежные лица встречных. А ведь они даже не осознают, какое это счастье жить вот так, нормально. Без воя сирен, без грохота взрывов, без бесконечной вереницы душераздирающих кортежей “на щите”.

     Впрочем, побег ли это, если я каждый раз возвращаюсь? Я, соб­ственно, для того и уезжаю, чтобы возвращаться. Последний раз я провела в другом измерении почти месяц. Люблю возвращаться домой, даже когда дома война. Особенно, когда дома война. Говорят, настоящее путешествие — это не про новые пейзажи, а про то, чтобы видеть новыми глазами. Вижу свой дом сейчас, как больного ребенка, к которому так спешу, которому так нужна. Из поездки везу ему лекарство — знание, что другое измерение существует, что Мир — существует. Еще привезла новый закон существования для измерения, где война: нет никакого смысла реаги­ровать на взрывы, потому что если это “мой” взрыв, то я его не услышу. А на тот, который я услышала, нет смысла реагировать, потому что он “не мой”.

     В этот раз, вернувшись домой, первым делом отмечаю, как много вокруг людей в пикселе. То ли я немного отвыкла, то ли за время моего отсутствия их действительно стало больше. И опять серд­це рвется от раздирающих на части боли и тревоги, когда смотрю на них. Где они побывали? Что видели? Что с ними будет?..

     Кручу педали. Мелькают листья. Сверкает солнце. Облака, как мысли. Мысли, как облака. Плывут далеко под тобой, покачиваясь слегка. Перебираю, как четки, воспоминания о поездке. Прогулка-медитация. Прогулка-молитва.

     В один из последних вечеров перед моим отъездом из Германии в гости к сестре пришла Оля. Оля воспитывала сына одна. Несмотря на то, что уже давно была в разводе, часто вспоминала бывшего как минимум со злым сарказмом. В самом начале полномасштабки он “быстро сориентировался и свалил”. С тех пор вполне неплохо себя чувствует в небольшом городке где-то на юге Испании. В воспитании сына помогает в основном тем, что забирает к себе его на каникулы. Иногда. И на том, как говорится, спасибо. Наверное, Оля и рада бы сказать что-нибудь хорошее о бывшем, был бы повод. И вдруг этим вечером, когда выпитое вино сняло печати с уст, Оля рассказала о разговоре, который состоялся между ней и ее одиннадцатилетним сыном. Его лучший друг Тоха, который остался в Украине, признался, что ему стыдно за своего отца. Отец Тохи вот уже который месяц сидит дома и не выходит на улицу даже в магазин. “Он заплакал, мама, а ведь он никогда не плакал при мне”. Оля растерялась, неожиданная откровенность сына застала ее врасплох. А сын, понурив голову, тихо добавил: “Мне тоже стыдно за своего папу”. “Как?! Что ты такое говоришь! Тебе не должно быть стыдно за своего папу, слышишь? Есть мужчины-воины, вот они и воюют. Но не все рождены воинами”. Глаза Оли сверкали, она говорила страстно, уверенно. В какой-то момент я даже почувствовала нечто вроде зависти — хотела бы и я так быть в этом уверена. Возможно, тогда многое упростилось бы и помирилось внутри. И тут же вспомнила, как слова “не все рождены воинами” я сама произнесла вслух однажды, года полтора назад. Это был ответ на заданный вопрос. Я тогда увидела, как эти слова успокоили того, кто спрашивал. Была уверена, что говорю искренне. Впрочем, я и была искренней. Более того, я и сейчас так думаю. Просто “не все рождены воинами” — это всего лишь фрагмент фразы, а не вся фраза целиком. Точно так же, как в известной поговорке “Кто старое помянет — тому глаз вон”, часто упоминают только эту часть, а вторую — “А кто забудет — тому два” — опускают. И смысл становится прямо противоположным.

     Среди тех, кого я знаю давно и кто сам вызвался защищать нашу землю — программист по специальности и музыкант по при­званию, яхтсмен по специальности и художник по призванию, кас­кадер по специальности и путешественник-мечтатель по при­зва­нию, — им несть числа. И никто, никто из них не рожден воином. Я знаю, как им страшно и тяжело. Почему же они вызвались? Почему?

     Не все рождены быть воинами, в том числе и среди добровольцев. Но Оле я ничего не сказала.

     Лес не отпускал до самого заката. Когда я садилась в электричку, было уже совсем темно. От долгой прогулки на свежем воздухе тело разомлело, хотелось спать. Я устроилась в отделении вагона для пассажиров с велосипедами и приготовилась дослушать то, что слушала по дороге сюда. Кажется, это был подкаст про то, что значит быть украинцем. Достала наушники, но в уши их так и не вставила, потому что в вагон зашел человек в пикселе. При взгляде на него я сразу поняла, что он оттуда, с нуля. Это стало понятно еще до того, как я увидела его глаза и шрамы. Люди, приезжающие с нуля, обладают незримым, но таким ощутимым особым полем. Ну а глаза… Бесконечная усталость, отрешенность, какая-то неуловимая нездешность. И что-то еще. Почти противоположность отрешенности. За человеком в пикселе вошли мальчик лет восьми и женщина. “Сідаймо тут”, — скомандовал мужчина и указал на двойное сиденье напротив меня. Женщина с ребенком сели, старательно подвинулись, и мужчина тоже примостился рядом. Втроем на двойном сиденье поместились без труда. Мужчина по-хозяйски обвел глазами вагон, одобрительно крякнул. Показал своим на дверь туалета: мол, не хотите ли? “Ну дивиться мені, щоб не було потім отого всього”. Он — глава семьи и хочет быть строгим, но тут же улыбается при взгляде на сына. У человека в пикселе нет передних зубов. Вокруг рта залегли глубокие морщины. На лбу, чуть выше линии волос, блестит свежий шрам — выглядит так, словно под кожу зашита металлическая пластина. Его жена миловидна, у нее кроткие, добрые глаза, а лоб испещрен морщинами. Им обоим не больше тридцати пяти. Как рано они начали стареть. Она тихонько, счастливо улыбается, но как-то осторожно, словно боится что-то спугнуть.

     Их сын сидит зажатый между ними и важно держит огромную упаковку чипсов. У него крупные, выступающие вперед два верхних зуба. Размеренным движением он достает по одной чипсине, но не кладет всю в рот, а откусывает кусочек и упоенно им хрустит. Он забавный, этот мальчик, похож на трогательного кролика. Взгляд его заблудился где-то в краю гастрономического наслаждения. Родители смотрят на своего кролика, улыбаются. Отец просит сына поделиться чипсами. Рука мальчика с откусанным кусочком замирает на полпути ко рту, а затем он протягивает этот кусочек отцу. Мать смутилась, стыдит сына, но отец запротестовал: “Та нормально”, взял кусочек.

     Из-за грохота поезда до меня доносятся лишь обрывки разговора между взрослыми: лес, грибы. “Я б дуже хотів, дуже хотів по гриби”. Вздыхает. “Дуже хотів”. И она вздыхает. Мальчик поднимает голову, смотрит на отца и что-то говорит про деда. Отец отвечает.

     Остановка “Видубичі”. Теперь хорошо слышно, о чем они говорят. Мальчик снова поднял лицо к отцу, перестав хрустеть. “Ну хоча б на пару днів вирвись”. “Та я ж не можу, сину”. “Ну хоча б на пару днів”. “Синку, та я б з радістю, но ти розумієш: не можна”. А тот снова и снова, как заведенный: “Ну хоча б на пару днів. Ну хоча б на пару днів”. Отец терпеливо отвечает, не раздражается, и в очередной раз вместо ответа наклоняется и целует сына в лоб. А потом отворачивается. Надолго. Трет глаза. Сын, получив поцелуй, разулыбался (ах, эти его зубы!), но не унимается: “Хоч на пару днів”. Мама нежно упрекает сына: “Ну шо ти таке кажеш? Ну які пару днів? Ну шо — приїхав і одразу поїхав?” Виновато улыбается мне, бросает тревожные взгляды на затылок мужа.

     Поезд снова трогается. Наконец, отец поворачивается к сыну и жене. Слышу обрывки фраз о батьківських зборах в школе. Отец говорит что-то про контузию и про “сором за батька” — стыд за отца. Прикасается к шраму на лбу, смеется: наверное, пошутил. Но ни сын, ни жена не смеются его шутке.

     Я едва не проезжаю свою остановку.

     Человек в пикселе, без передних зубов, с пластиной во лбу и покрасневшими глазами придерживает дверь для моего велосипеда.

     Я выхожу.

     Они едут дальше.


Киев, декабрь 2024 г.



День cвятого Миколая


Обожаю ездить к Машке в гости. Она живет в Доме на горе на самой окраине тихого села под Киевом. Тыльной стороной дом вписан в склон, а его фасад от потолка до пола сплошь из стекла. Архитектор, который проектировал этот дом, понимает в настоящей роскоши — вид на бескрайнее небо, долину и холмы завораживает в любое время года. Машка — художница. Каждое утро, едва продрав глаза, она несется к окну, раздвигает шторы и становится у мольберта. “Рисовать небо никогда не скучно”. Трудно представить, чтобы Машка жила в каком-нибудь другом доме. Впрочем, если бы это не был Дом на горе, то наверняка был бы какой-нибудь дом как у хоббита, или трулло — круглый, уютный, с кучей всяких вытрэбэнек.

     Вечером мы собирались наряжать дом. Подошли к этому со всей ответственностью: налили вина… В общем, как-то так вышло, что за весь вечер мы только и успели, что принести из гаража коробки с искусственной елкой и игрушками. Впрочем, еще мы размышляли над тем, стоит ли нести гирлянды. Электричества нет вторые сутки, надежды на его появление мало. Зато есть много свечей и это, конечно, совсем другое дело — вечер при свечах. В желтом уютном свете, в длинных мягких тенях — загадка и обещание чуда. Гирлянды все же принесли, потому что мы с Машкой оптимистки. Прежде чем пойти спать, повесили на камин специальные носочки для подарков. А как же? Впереди та самая волшебная ночь. Кто запретит нам верить в чудеса? Мы уже взрослые и сами себе все разрешаем. Наряжать елку и дом разрешили себе завтра.

     “Волшебство” началось глубокой ночью. От звука первого взрыва я подскакиваю и сажусь. В лучших традициях нежных братских чувств из своих дремучих болот соседнее тридесятое государство шлет “подарки”. “Подарки” летят один за одним. От грохота дрожат стены, которые сейчас кажутся не прочнее яичной скорлупы. Надо что-то делать, наверное? Бежать, прятаться? Но я, совершенно забыв, что давно выросла, боюсь спустить ноги с кровати на пол. Застыла, парализованная страхом, и таращу глаза на светопреставление за окном: вспышки света от взрывов рассекают черноту декабрьского неба, озаряют на мгновение холмы и долину с верхушками голых деревьев. Жуткая красота. Из оцепенения меня выводит особо мощный взрыв, и я в одно мгновение оказываюсь в ванной. Здесь тоже есть окно. Очень яркая и как-то подозрительно долгая вспышка света. Паника швыряет меня на пол прежде, чем раздается взрыв. Возможно, думаю я, лежа на полу, сейчас будет тот самый, ядерный. Хорошо бы залезть в ванную, чтобы она укрыла меня своей чугунной спиной. Но не успеваю. Раздается взрыв. Дверь ходит ходуном, но окна выдерживают. Нет, в ванной находиться — так себе идея. Выхожу, а вернее — выползаю на четвереньках в коридор. Слышу снизу с первого этажа тоненький Машкин голосок: “Тебе страшно? Бери одеяло, спускайся ко мне”. Точно! Машка! Одеяло! Спускаться! Хватаю в охапку огромное одеяло, и мы с ним кубарем скатываемся вниз по лестнице. Чудом не убилась. Как Машка чудом не убилась на этой же лестнице пару дней назад. Стоя на площадке второго этажа у окна, она залюбовалась траекторией падения сбитой ракеты. Говорю же, художница. Ее внутренний эстет не мог не запечатлеть такую красоту, и в попытке это сфотографировать, она не удержала равновесие и свалилась с лестницы. Заработала ушибы и ссадины. Чудом ничего не сломала.

     Мы с одеялом запрыгиваем к Машке в постель. Таких мерзлячек, как Машка, свет не видывал: пижама с начесом, носки, больше похожие на валенки, и шапочка (дом отапливается). Из-под съехавшей набок шапочки на меня смотрят перепуганные Машкины глазищи. “Испугалась?” Нецензурный утвердительный ответ. “А ты?” Нецензурный утвердительный ответ. Серия мощных взрывов сотрясает дом. В себя меня возвращает жалобный Машкин голос: “Отпусти, пожалуйста”. Я совсем не заметила, как вцепилась в ее руку, ту самую, которую она едва не сломала, свалившись с лестницы. Еще я не заметила, что плачу. Хорошо, что темно. Ненавижу плакать при свидетелях. И вообще, Машка не плачет, и я не буду.

     Воспользовавшись небольшим зазором тишины, Машка выдвинула дельное предложение: стащить с кровати матрас, поместить его за диваном на пол. И тогда с одной стороны нас прикроет двойная стена, а с другой — спинка дивана. Машка читала, что так надо делать. Мы пытаемся стащить матрас. Он оказывается не просто тяжелым, а очень тяжелым. А эти противные слезы не слушаются, все лезут и лезут! Я стараюсь не палиться и не шмыгать носом. Серия новых взрывов застает нас стоящими на четвереньках, от страха нас словно парализует, и мы замираем, засунув предварительно головы под матрас, даже не головы, а часть голов. От нелепости этого положения невольно прыскаем от смеха. В паузе между взрывами снова пытаемся стащить неподъемный матрас, и вдруг я неожиданно пукаю. Громко. Приступ хохота поваливает нас на бок. Одна часть меня еще плачет, а вторая — задыхается от смеха. Оказывается, так бывает. Серия новых взрывов действует подбадривающе, и вот мы уже укладываемся на матрасе за диваном.

     Затишье.

     “Мы с тобой как котенок и щенок из мультика, когда они на чердаке боялись грозы, помнишь?” — “А помнишь, как ты у меня ночевала в детстве, когда мои уезжали к бабушке в Курск?”

     Сказала и осеклась. Словно страшное заклятье прозвучало: Курск. Тридесятое царство. Заколдованное место.

     У нас с Машкой отцы. У всех есть отцы, скажете вы. Да. И все же у нас с Машкой отцы. Один — родом из Курской области. А другой — полковник в отставке. Российской армии. Я надеюсь, что в будущем, словосочетание “российская армия” будет вызывать недоумение у молодого поколения, а старшее будет объяснять: “Когда-то на земле была такая армия”. Нашим отцам уже 80+. У одного отца нет легкого, а у другого инсульт. Отцы имеют право на свое мнение. Это ведь всего лишь мнение. Так и повторяем друг другу это, как мантру. Это всего лишь их мнение. Это всего лишь их мнение. Так себе мантра, надо сказать. В феврале-марте 2022 года мантры совсем не работали. Сколько ни повторяй. От бессилия мы звонили друг другу и просто рыдали в трубку.

     За диваном на полу лежать не так страшно, окна остались за спиной, и мы слово в домике, в халабуде, тра-та-та за себя. Бесшумно, словно привидение, перед нами вырастает Машкина мама в белой пижаме. Жена полковника. С улыбкой Будды смотрит на нас, натянувших по самый нос одеяла, словно нам и в самом деле по двенадцать лет. Чего на полу? Взрывы? Хм. Смеется. Господи, она смеется! Тихо так, нежно. Как хорошо, говорит она, что у нас такие плотные шторы, правда? Защищают надежно. Надежность плотных штор непонятна, но улыбка и тембр ее голоса вынуждают нас согласиться, отпуская попытку поиска смысла. Из спальни родителей Машки выпрыгивает белый пушистый мячик. Кидается к нам, скачет, нюхает лицо и волосы, тычет носом, норовит облизнуть. Комочек чистого счастья, каждая встреча с ним — это как первый снег в детстве. Хвостиком машет так яростно, что его то и дело заносит вслед за ним — то влево, то вправо. Вышел Машкин папа, полковник, в тельняшке. У него очень хорошее лицо. Умные, мудрые глаза. Ну как же так? — мелькает у меня в голове. Ну как может быть “такое” мнение? Вероятно, это не очень хорошая привычка — везде и во всем искать смысл? Может, это не умно вовсе — пытаться все понять? Он стоит над нами, смотрит с неприкрытой нежностью и тщательно прикрытой тревогой. Его глаза смеются. Не холодно? — спрашивает. Нет, нам не холодно. Еле заметно вздыхает. Шаркает к двери, проверяет ее зачем-то. Родители уходят в спальню. Собака остается с нами. Опять взрывы. Но нам уже не так страшно. Мы за диваном.

     Бах! Ба-бабах! И еще много-много ба-бахов.

     Собака трясется. В поисках безопасного места садится на Маш­кино лицо. Хохочем. Большеглазая Машка в своей ночной шапочке похожа на гномика из мультика про гнома Ваську. В ее шапочке обнаруживается гигиеническая помада. Опять хохочем. Бояться и смеяться одновременно не получается. Как чихать с закрытым ртом не получается. Смех помогает справиться со страхом. Теперь я это знаю.

     Все затихает ближе к шести утра. Мы живы. Мы засыпаем. Когда проснемся — будем наряжать елку и печь пирог под Щедрика, под колядки.

     Нас ждет новый день — в конце этого предложения хочется поставить точку, но тридесятое царство диктует свои правила и вместо точки рисуется вопросительный знак.


Киев, декабрь 2022 г.



После Бучи


Сколько людей в Украине в эти дни запрокидывало к небу искаженные от боли лица? За что?! Как Ты мог допустить такое? Как нам дальше жить? Разве возможно такое в мире, где есть бог?

     Как велик соблазн присоединиться к этому хору и обвинить во всем небо. Забросать его проклятьями. Отменить бога. И все это в надежде, что черноты и тяжести на душе поубавится. Но ведь не поубавится, я это точно знаю. Потому что после проклятий и отмены бога в душе будет зиять дыра. Пустота. А я не ее ищу. Я ищу Бога.

     И тогда я думаю: а разве это Бог распял Христа? Его распяли люди, у которых были руки, ноги, а не копыта и рога. “Распни!” — кричали люди, у которых были семьи, были дети.

     А еще я думаю, что Деве Марии как никому близки наши страдания. Сколько страха она должна была натерпеться после рождения своего Сына, когда по велению Ирода истребляли младенцев. Сколько горя и боли она испытала, присутствуя на казни Сына. Мариуполь, к слову, переводится как город Марии.

     И тогда я думаю, а что, если это Он, Бог, смотрит на нас с небес в ужасе: “Дети мои, что вы наделали?! Я дал вам землю, солн­це, воздух, воду. Я дал вам руки, ноги, сердце, душу. Свободу воли дал каждому. Способность творить дал каждому. И что вы сделали со всем этим? Куда вы пришли? И что будет с вами дальше?”

     Мне не хочется проклинать Бога.

     Мне не хочется отменять Бога.

     Я не знаю, что будет с нами дальше.

     Мне очень страшно.

     И тогда я беру Бога за руку, крепко, как когда-то в детстве держала за руку родителей, и говорю своему страху: “Смотри, страх, у меня есть Бог. Смотри и ты, ненависть, и ты злость, и ты, беспомощность, малодушие, трусость, смотрите: у меня есть Бог”.

     И мне становится легче. Чуть-чуть, но легче. Я готова смотреть в новый день.


Киев, апрель 2022 г.



Море вернулось


Был вечерний предзакатный час. Перрон маленькой городской станции был совершенно пуст. Кира сидела на скамье, сбросив сандалии, вытянув босые ноги. Длинная тень от крыши остановки синим прямоугольником распласталась на железнодорожном полотне. Рельсы, рельсы. Шпалы, шпалы. Ехал поезд… А вот поезда придется подождать. Зря только спешила. Оказалось, что электричка, на которую она так хотела успеть, по субботам не ходит.

     По вечерам июльских суббот полагается млеть в шезлонге у бассейна на гостеприимной даче друзей. Или валяться в гамаке в прохладном лесу где-нибудь в заповедном Сухолучье. А если город не отпускает, то слушать джаз на новомодной крыше небоскреба. Впрочем, приятней всего смаковать летние вечера у Капитана на корабле. Завалиться к нему всей компанией и всю ночь напролет звенеть льдом в бокалах, выпускать изо рта тоненькие струйки дыма, корчиться от хохота, хрипнуть от разговоров, и танцевать, танцевать… Танцевать босиком на крашеной в темно-синий цвет палубе, а на рассвете купаться в тихом, дымящемся Днепре. И потом еще долго, до самого жаркого полудня воскресенья, веселыми и уставшими бесконечно прощаться друг с другом. Так было прошлым летом, и позапрошлым, и позапозапрошлым. И казалось, что так будет всегда, и ничто не сможет изменить течения той беззаботной жизни.

     Но чья-то костлявая рука перетасовала карты и небрежно раздала их: кому выпала Польша, кому — Германия, кому — Англия. А ее карта, похоже, выпала из колоды. И вот Кира осталась одна в опус­тевшем городе.

     Городское лето тонуло в одиночестве, и в конце концов им же и утешилось. Хорошо было сидеть вот так на перроне и просто впитывать этот вечер. Смотреть на сверкающие в золотых лучах пылинки. Ни о чем не думать, ни о чем не тревожиться. Перерыв, неожиданный брейк, тайм-аут. Мысли, эти невоспитанные, раздраженные пассажиры в душном и тесном тамбуре вагона, поредели, замедлились, успокоились. Вдох.

     Что это? Как возможно? Ясно, отчетливо запахло морем. Жадный вдох. Еще и еще. Влажный, соленый аромат, с вкраплениями йода и счастья. А ведь давным-давно, в детстве, случались такие особенные летние дни, когда город вдруг наполнялся незримым присутствием моря. Словно ошалевший от жары черноморский, а может, даже и средиземноморский, бриз заблудился, и его занесло сюда, в город на Днепре, за тысячи километров. В такие дни за каждым углом дома, в конце каждой улицы мерещилось море. И сейчас сидящая на перроне Кира вообразила, что за оградой, плотно увитой диким виноградом, тянется желтая полоса песчаного пляжа и плещутся волны синего-синего моря.

     Прикрыв глаза, она так ясно себе это представила, что в конце концов даже услышала звук прибоя. Звук становился все громче. Кира открыла глаза. Справа медленно приближался тепловоз. Эх ты, море, море… Она было усмехнулась, но улыбка, не успев потеплеть, сразу же остыла. И застыла. Тепловоз тащил несколько открытых платформ и вагон-теплушку. На платформах стояли танки. Вагон был совсем такой, как в советских фильмах про войну: деревянный, с раздвинутыми посередине дверями. В этом проеме, опершись о перекладину, стояли трое мужчин в камуфляже. Уже не молоды, но и пенсионерами их не назовешь. Такие пенсионерами не становятся. Крепкие и загорелые. Лица уставшие. Сколько они не спали? Тот, что посередине, похож на Капитана…

     Где он сейчас? На что смотрят его синие глаза?

     “Знаешь, я могу быть солдатом. Могу быть неудобным для врага, безжалостным, может, даже коварным. Но все это — грязь, ненависть, кровь, дерьмо… Это точно не мое. И да, страшно. Война — это полная херня. Но в данной ситуации по-другому быть не может”. Это было единственное честное сообщение от него среди множества коротеньких: “Давим гадов!”, “Все зашибись!”. Лайки да смайлики. А от пауз между этими сообщениями-перекличками краски мира линяли, и чем дольше длились паузы, тем более блеклой становилась картина мира вокруг.

     Стыдно было признать, что ей все сложнее удавалось находить слова для него. Не хотелось слов. Хотелось забрать его оттуда. Насильно. Приехать ночью к нему в казарму или где они на этом фронте спят, набросить мешок на его белобрысую голову, затащить в машину и увезти с этого фронта. И не пускать больше. Приковать его, черт возьми, наручниками к штурвалу корабля. И пусть его глаза опять отражают блеск Днепра.

     Непатриотичная дура. Трусиха. Когда в последнем их разговоре она хныкала “не ходи, не ходи больше на войну”, ему наверняка было стыдно за нее.

     Да. Она трусиха. Она боится, очень боится, что это страшное, прожорливое уродство под названием война сожрет блеск его синих глаз, заберет Капитана. “В данной ситуации по-другому быть не может”. Он делает больше, чем может. Он такой. А ты, Кира? Что можешь ты? А она вот снова научилась молиться. Когда молится, представляет себя припавшей к источнику, из которого пьет.

     Война, как грипп, лишает способности различать запахи и вкусы. Мудрецы говорят, что ничто не навсегда. Ни грипп, ни война. Надо, надо верить мудрецам. Кира, не отрываясь, смотрела на мужчин в камуфляже, рука сама поднялась вверх. Мужчины улыбнулись и махнули в ответ, а тот, что похож на Капитана, перегнулся через перекладину и послал воздушный поцелуй. Хоп! Поймала и так и сидела, провожая мокрыми глазами уплывающий хвост по­ез­да, прижимая руку с поцелуем к сердцу.

     В этой новелле еще не была поставлена точка, когда зазвонил телефон и веселый голос произнес: “Привет! Я вернулся”.

     Вернулся Капитан.

     В наш город на Днепре вернулось море.


Киев, август 2022 г.

bottom of page