
Григорий Петухов
Над кем оброню слезу я
■ ■ ■
Свой околоток, как заведено,
истерзанный бессонницей ночами,
я обходил — и вижу вдруг: окно
у почты, с надписью поверх: “Приём печали”.
От ёрничания ты меня уволь,
водитель строк по линиям блокнота,
ведь если кто печаль свою и боль
сюда сдает, её ведь принимает кто-то.
А как сдадут, что делается с ней
в депозитарии, как выглядит всё это?
Сплетенья узловатые корней?
Конфигурации лазоревого цвета?
Или наоборот — эфир морщит,
звук и пространство ходят рябью мелкой,
и голо всё — но пустота трещит,
мигает свет, и порошит побелкой…
А если передумал кто сдавал,
ошибся, скажем, есть ли шанс обратно
её заполучить, сойдя в подвал
с грибком на стенах, пахнущий отвратно;
обратно целое составить из дробей,
не вторя никому, ни с кем не споря,
в картину порожденных им скорбей
есть шанс вернуть изображенье Горя?
Но невозможно, знаешь сам: звено,
которое держало связь в цепочке,
разорванной теперь, — обречено
безадресной отправке с этой почты.
триптих
I
вассерман и другие что где когда кретины
оглушают своей перебранкой нутро квартиры
иогансон расстрел коммуниста из книжки овод
никогда не видавший моря дымит дредноут
где заплеванный сажей воздух жирней сметаны
металлургией черной колеблемые султаны
и намерзший на стекла иней царапал ноготь
и проскреб дыру чтоб другие пространства трогать
и не брейгелем снег истоптан а заводчане
на работу идя с бодуна и саврасовскими грачами
силикатный школы кирпич и горят помойки
как не убрана скатерть грязная вслед попойке
простелилась она от газгольдеров и градирен
до холмов на которых из красного камня терем
винегрета синюшный рубин и янтарь токая
и до края земли в океаны-моря бахрому макая
кто горланит песню кто щеки лежит раскинув
отражается алый соус в стекле графинов
подпевает люстры хрусталь дребезжанью чашек
никому не покинуть застолья живым из наших
II
Пионерский петтинг только стемнеет.
Харю кровавят за ржавыми гаражами.
Три топора, Алушта — кто раньше осатанеет.
А теперь уже сами чалятся кого нарожали.
Ежеутренне радиоточка трубит побудку.
Как на распутье билибинский витязь,
повтыкаю немного, с вами ещё побуду.
А потом по ШИЗО, по кладбищам расходитесь.
Вмятые профили, частоколом зубья.
Плоть от плоти, всё из того же теста.
А не над вами, над кем оброню слезу я
у изголовья, надгробья детства.
III
Не припомню, я ли там жил или кто другой,
где дома окружал с трех сторон темный лес с ягой.
Выходили из клуба в горячий снег наповал,
и горячий цех скрежетал, что-то бил, ковал.
От мороза там воздух крепкий, как тот грильяж,
и луна отливает свой студень в кривой пейзаж.
Там гоняли строем, паяли из микросхем.
Но кормили чаще, чем били, — спасибо всем.
А сейчас никого там нету — кто дуба дал,
кто в подвале в иную жизнь отыскал портал.
Кто на махач толпу собирал, кто катал в буру, —
всех припомню не раньше, чем сам умру.
■ ■ ■
мы трудимся не покладая лиц
не вынимая их из ленты
пока не сломлен империализм
и вражеские элементы
цисгендерные в лычках упыри
испанского бесстыдства альгвасилы
youtube с медузой от зари и до зари
мы мониторим что есть силы
и выгораем на истории ветру
пиздец подкрался на кошачьих лапах
с картонным капучино поутру
всё чаще в шелтерах нас видят и рехабах
всё потому что мы открыли стыд
и совесть в наших блогах и подкастах
ты думал кто эдипов холостит
и будит осознанье в иокастах
aere perennius
Бог делает консервы из всего,
из А. Ахматовой, из Лермонтова М.,
их иногда завозят к нам в сельпо,
я их приобретаю там и ем.
Прекраснее всего — язык в желе,
страдания дрожащем холодце.
Когда меня не станет на Земле,
портрет мой переменится в лице,
жестянку вскроет финн или калмык,
и, как утопленник невсплывший — невредим,
в лицо ему посмотрит мой язык
сквозь времени застывший желатин.
■ ■ ■
Житель Урюпинска, коротко ли долго,
но получает в итоге повестку.
Он собирает мешок, но сперва в отместку
решает отпиздить женщину-таролога,
отсрочку предрёкшую бедолаге,
по её словам, так решил старший Аркан.
Гадалка была избита и посажена на кукан,
а на следующий день урюпинец был в ГУЛАГе.
Оказалась война отсрочена на много лет.
В зоне меньше шансов сыграть в ящик.
А потом, Бог даст, инвалидность, белый билет.
Вот и не верь после этого картам животворящим.
■ ■ ■
А ещё доношу тебе, матушка-прокуратура,
тело твоё — закон, голова — макулатура,
что на масленицу с братано´м-жиганом
каждый раз твоё чучело мы сжигаем.
А пока ты с наганом чёрным стоишь, сторожишь конфорку,
устервляешь на зоне нашей режим комфорта,
взвеселясь, головой нетвёрд, хохочу в концерте,
оскорбляя чувства сестры твоей Божьей церкви.
И богатый, и гордый — все твоей ищут дружбы.
У тебя на посылках шустрят спецслужбы.
Дураки, дороги, шевроны, лычки —
всё при тебе, ото всех дверей отмычки:
смело входишь, берёшь кого надо под белы ручки.
Всё в Китае сделано, кроме твоей “колючки”;
а братан мой (мы тебя жгли с которым)
сквозь неё прошёл и теперь уже за кордоном...
Жутко и сладко виниться тебе, родная, —
доношу, обмирая от счастья, слезу роняя.
Мне же сытней-покойней у твоего корыта.
А ещё доношу тебе, матушка, ты раскрыта!
С портупеей, Ролексом, красным нимбом
не к лицу тебе прятаться за псевдонимом,
да и, кроме тех, кто приснятся, кого стесняться?
Объявись, кто есть, как записана в русских святцах!
ИНТЕРВЬЮ
Я вам вкратце так обосную, дятлы,
отродясь терпеть не мог ваши клёши-патлы.
А мечтал всегда помыкать кентами-ментами,
и в отхожем месте мочить и душить любил на татами.
Щит и Меч обожал и в ГДР пивную,
и на Литейный ходить как свой через проходную.
А как смыла история всё, не остался голым:
саквояж с инструментом таскал за профессором-пиздоболом.
Но профессор того. И пришли в свой черёд нулевые,
и тогда расчехлил инструмент свой — подсечки и болевые.
В пентаграммах башни стоят, как с отравой склянки,
чтобы ёжились вы, как сюда поглядите, янки.
… а живу под землёй давно и стращаю вас Хиросимой,
потому что мир запитан одной только грубой силой
и банкнотами с надписью “Верим в Бога”.
И поэтому жизнь для меня без границ берлога:
пролежни, смрад, колтуны да коренья в чаще…
Сделай ящик погромче — так засыпаю слаще,
и во сне сжигаю дотла всё, чтоб вам не досталось, гадам!
Так же делал и Рюрик в шлеме своём рогатом.
■ ■ ■
пограничники но не те
не границы страны а личные
охраняющие в темноте
точно твари в цепях хтоничные
стерегут инфернальный мрак
как барыги свои наличные
так и мы блюдём свой пятак
бережём свою личность целостность
без околышей и собак
жизнь как водится долго целилась
и в итоге по нам дала
и на лицах у нас растерянность
и сгорает звезда дотла
■ ■ ■
дознаватель шампанских бутылок
на допросе податель в торец
созидатель лубянок-бутырок
лебедей и дельфинов творец
вседержитель голодных и сытых
входит в каждый подъезд и притон
в беглой росписи эритроцитов
борода и защитный хитон
напиши мне предсмертную кровью
говорит расколись на корню
и тогда я тебя не закрою
на свободу тебя нагоню
соблазняет под пулями сгинуть
чем от синьки всю жизнь подыхать
оболочку недорого скинуть
одуванчики к свету пихать
чем шарахаться с девками в дёсны
ты послушай-ка лучше сюды
огорченья земные несносны
непосильны земные труды
ради вас неосмысленных тварей
кичи выстроил вышки воздвиг
и с любовью уложен в гербарий
всякий выдранный мною язык
РАССКАЗ НЕМЦА
Вот по этой причине-то я жену
не отпускал в магазин одну
затемно и с работы встречал.
Говорят, на площади, где живу,
двух эсэсовцев видели по ночам.
Прошлой осенью — в чёрных плащах
обходили квартал на суровых щах,
как в кино, но слегка истлев.
Их фонарь драматически освещал,
лапу вскидывал каменный лев.
А кто видел их, делался сам не свой
и не то чтобы трогался головой,
но ссылался не к месту на древний Рим,
алкоголем брезговал и травой
и под носом пучок не брил.
А однажды они, говорят, заходили в бар,
и народ, выпивавший там, в ступор впал;
поводили жалом, распространяя гниль,
возле стойки и обратились в пар.
И на полке бах! взорвалась бутыль.
Рассказал мне тот случай сосед Рене,
показал две дырочки на ремне:
“Что, ты думаешь, я схуднул
и лишился сна?” Тот рассказ во мне
точно что-то перевернул.
И отринул болезнь я детскую левизны,
огляделся вокруг: сколько же вас, козлы!
вы плюёте на трудовой народ,
а живёте, твари, за счёт казны
и даёте в зад и берёте в рот.
Был я дрищ, а на спорте я стал качок.
И услышал я кровь, что во мне течёт,
захрустев, распрямился хрящ.
и натёр я отцовский партийный значок,
и тот чёрный достал из чулана плащ.
NAPOLETANO
Единственный раз я игрался со снегом ребёнком —
говорит мне Марио, — он лежал на земле пять или шесть дней
(это было чудо). Мы сделали такую куклу — знаешь? —
мать пожертвовала ей шарф, оливки в смысле глаз,
нос из морковки.
Единственный раз в Неаполе, мне было пять.
Моя мать, — говорит мне Марио, —
не умела по-итальянски, только наполетано.
В семь лет она поступила к портному —
гладила, обмётывала края.
Люди ели лепёшку — фокачча.
Я чувствую себя неаполитанцем в первую очередь.
Мой великий Неаполь, каким он был,
уничтожали северяне: лигурийцы, ломбардцы, пьемонтцы,
хуже всех — наёмники Гарибальди,
называвшие нас “бриганти” — бандиты,
негодный матерьял для будущей Свободы.
Женщин и детей убивали тоже,
как в “Игре престолов”, как ваш Пригожин.
Пусть горит в аду “итальянский мир”,
смрадный галльский боров Кавур!
Две тысячи лет
византийцы, норманны, арагонцы, французы —
нам не жалко — грелись под нашим солнцем.
Мы умели ладить со всеми:
Franc’ o Spagn’, bast’ che se magna
Франция или Испания, было бы пропитание.
Русская женщина из Уссурийска, — говорит мне Марио, —
завладела мной. Как солнце растворяет Неаполь в июле,
я растворяюсь в ней — как бродяга в сибирской тайге.
Я мечтаю увидеть Россию. Это сказка.
…
В день, когда умерла моя бедная мать, каждый год
сон, не сон посещает меня — miraggio:
я бегу домой по улице Спакка
мимо зданья, где жил Бенедетто Кроче,
мимо Сан-Доменико Маджоре,
жаркий полдень липнет к моим лопаткам.
…я толкаю руками дверные створки
и шагаю в безлюдный холод:
снег летит по косой на иссиня-чёрном фоне,
белая кукла стоит с морковным носом…
К смерти ты никогда не готов —
мы все умираем в первый раз,
можно не верить в смерть, можно её ожидать,
можно гнать от себя эту мысль,
можно смерть призывать. Но готовым к ней быть нельзя,
как к победе Наполи в кальчо в тот первый раз!
Десять лет как Берлин стал моим домом.
Я говорю на тедеско, по ночам обнимаю женщину из Сибири.
Я посетил четыре континента.
Счастье оказалось больше, чем я ожидал.
Но я псих и я должен вернуться в тот Неаполь.
И поэтому Devo entrare nel cuore
del freddo e dell’oscurità — в сердце тьмы
и холода должен войти и увидеть своими глазами.
2024–2025 гг.