
Александр Францев
Таких как мы здесь нет
■ ■ ■
Треснувший, с дачным скрипом, очнётся пол…
Выйдешь на кухню кран завернуть с утра,
птицу проводишь взглядом — и день прошёл.
Выйдешь во двор, а это уже вчера.
Всё же и мы сделали, что могли:
лайкали Шендеровича, “Кабаре”
пересмотрели, Хафнера перечли.
Так и остались мокнуть в сыром дворе.
Где до сих пор всё те же, не с той ноги
вставшие через силу, ползут в ларек
мёртвой воды вечные едоки
на остатках последних ног.
Стихи о советской литературе
Вагон на стыке дёрнется, с подножки
сойдёшь на дальней станции, а там
посёлок снулый в серенькой обложке,
и скучен, как Панфёрова роман.
В нём дождь не затихает, по надою
и обмолоту вечный план горит.
У автора катар, и он герою
никак, зараза, выпить не велит.
Но в жизни есть за шкафом политура,
в сенях — верёвка, мыло да скоба.
И тут кончается литература
советская — на передок слаба.
Едва с телегой зафурычит трактор,
покойного потащат из избы,
как недовольный морщится редактор
и перемены требует судьбы.
Ему-то что, полдела, а совпису
выкапывать обратно мертвяка,
буфетчицу подыскивать Ларису,
и замуж выдавать наверняка.
На свадьбе, как положено, от песен
охрипли все, лишь патефон орёт,
а сам жених того гляди на плесень
разложится и вересковый мёд.
И не поймёшь, когда они успели,
зачавшие ребёнка Розмари, —
пока писатель, видно, в Коктебеле
транжирил премиальные рубли…
Поди теперь, роди его обратно,
когда принялся всюду, как трава,
попортил баб, и каждый третий пятна
уже скрывает трупного родства…
Что тут сказать? — да нас и не спросили,
и к лучшему, — лишь дождик моросит,
и песня со следами асфиксии
над мёртвыми широтами висит.
■ ■ ■
чем тяжелей рябит вода
тем больше входит нас
в неё по горло навсегда
где вечности запас
не выпит загодя никем
как в рот ни набирай —
лишь эти Ы на букву М
шагающие в рай
как ночь дорога их темна не увидать ни зги
когда огромная страна встаёт не с той ноги
ужо попомнит рубикон подошвы сапога
покуда морщится времён брезгливая река
тунгус и юкагир и кет и внук степей калмык
никто не сунет в интернет свой сущий днесь язык
наш общий рот давно зашит и мовы окромя
на всех языках все мовчить такая вот хуйня
а кто из нас казённый флэт сменил на страшный суд
обратный получив билет из воркутинских руд
теперь лежат в сыром снегу и с ними наш комбат
и нам берёзова кукушечка не куковат
■ ■ ■
опять жучок и бабочка ей-богу
всё как всегда и травка наконец
страдать и жить берётся понемногу
отечества обдолбанный юнец
чем вскоре это кончится не надо
наверное гадать как ни крути
почётнее дверей военкомата
в небытие калитки не найти
кто выспаться решился в целофане
там всякий наш заранее продет
в ушко иглы и в десны целовали
усопшего воскреснуть на предмет
так ради дела правого чего бы
не поскрести людские закрома
по городам и весям азеопы
и он не приложивший ни ума
к чему-нибудь ни рук со всеми вместе
успевший мимо рта не пронести
когда на входе приняли по двести
и вынесли двухсотого в горсти
■ ■ ■
Вот человек. Ему за сорок.
Он не десантник, не морпех.
Он думал — век его недолог,
но всё же жаловаться грех.
Он взял по акции пельменей…
Ему не суждено уметь
гудеть на комариной фене,
на птичьем идише свистеть.
Вон ель шумит, как неродная.
Спроси её — о чём она?
Заёмный прах земле должая,
он здесь не понял ни хрена.
Медведки, муравьи и мыши,
ужели братья нам они?
Таких, как мы, здесь нет, и выше
мы тоже, кажется, одни.
Кому ж теперь строчить телегу
о тяжком бремени в веках?
Куда как трудно человеку
с пустой вселенной на руках.
Зачтутся ли ещё — кто знает —
благие помыслы ему?
И вот он бабку убивает
и топит в озере Му-Му.
А мог бы френдиться с совою,
с коровкой божией дружить,
но он с утра с самим собою
не догадается, как быть.
Закладывает то и дело
за воротник к пяти часам,
таская мыслящее тело
по безнадёжным адресам.
Постромки рвёт к концу недели,
лажает в рифму без конца,
и прячет, чтоб не разглядели,
черты необщего лица.
■ ■ ■
пишу и не пойму никак
что написал — да и не надо
и музыка не при делах
уже сама себе не рада
когда расти из ничего
бралась без повода и смысла
как будто временный и.о.
эвтерпы адресом ошибся
а нынче — что ни говори —
уже и эха не осталось
пустого звука изнутри
где вещества слышна усталость
■ ■ ■
Эта серость, как роба варравина,
примеряется каждый сезон
на бесправную твердь, где Варавино
сплошь закатано в грязный бетон.
Здесь теперь в наливном заведении
поминают всё чаще Бахмут;
и хрустов не считая, пельмени и
два по сто для разгона берут.
Здесь по жизни уставший за столиком
человек с половиной своей;
он пойти не решился за кроликом,
но за белкой оно веселей.
Нас ли тут не поили отравою
в октябре под недолгий шансон,
разгребать шелестящую, ржавую,
нанимая до лучших времён.
Тусклый день, как рисунок, стирается,
парк осенний стоит в неглиже.
Из динамиков Круг надрывается,
только песенка спета уже.
Водка выпита, сдача сосчитана,
жизнь сложилась — одна на двоих,
и не всё ли равно, чем горчит она
на убогих повторах своих.
Выливает помои буфетчица,
вороньё копошится в дерьме.
Человек и его человечица,
спотыкаясь, плетутся во тьме
через двор, где остатки зелёного
не умели ничем зацвести
и собака с глазами Платонова
что-то силится произнести.
■ ■ ■
…несколько слов и едва ли в лучшем порядке
вспомнить осталось, но скоро мы их запишем,
и Юлик, уже сыгравший с державой в прятки,
или Гриша в забегаловке под Парижем
это прочтут и лайкнут, всплывшее в общей ленте.
Ну а там, глядишь, тиснут в городе Амстердаме…
Помнишь, когда-то читал Сопровского в “Континенте”?
Кто бы подумал,
что и это случится с нами.
2026 г.