top of page
■ ■ ■


Все те, чьи ветхие гробы

не знали надписей на русском,

зарыты корни чьей судьбы

между Полтавой и Бобруйском,


все те, кто не предполагал,

когда врывались к ним с наганом,

что их порушенный кагал

вселенским станет балаганом,


те, кто не ведал, что одна

планида у детей и взрослых:

восстать беспамятства со дна,

не быть землёй, взлететь на воздух


и дольше века оседать

на головы тех поколений,

что уже нынче вор и тать

себе сажает на колени;


они — все те, чьи голоса

звучат для нас загробным хором,

чьи незакрытые глаза

встречают нас немым укором,


всё то, чего мы до сих пор

старательно не замечали,

поскольку с нами тать и вор,

мы блеяли или мычали,


сквозь кровь и морок наяву

вотще протягивая руки

к редеющему меньшинству

по эту сторону разлуки.



■ ■ ■


А земля… а что земля?

как бумага, всяко стерпит.

Любишь ли её, без бля?

Чуешь ли сердечный трепет?

 

Чей ты будешь, пешеход

или же автолюбитель?

Ты ль зияющих высот

Вечный Жид и местный житель?

 

Ты живёшь, как в первый раз,

ты не троллишь, не газлайтишь,

ты за воду, свет и газ

жизнью собственной заплатишь.

 

Ты, не ведая стыда

и сумняшеся ничтоже,

не заметишь сам, когда

эти хари, эти рожи,

 

эти слепки наших дней,

эти ботоксные рыла

станут ближе и родней

как для труженников тыла,

 

так и для фронтовиков,

смерти рекрутов бессрочных.

Вот пожил и был fuck off.

На часах твоих песочных,

 

от брегетов земляных

до кровавых до курантов

дан отсчет времен иных

не для прозы лейтенантов,

 

а за тем, чтоб хоть в душе

чувствовать себя мишенью,

потому что “всё — ужé”,

как сказала в утешенье…,

 

чтоб дыханье затая,

замечать обиняками,

что дымится под ногами

не чужая, а своя.



■ ■ ■


В парке или в сквере — на скамейке,

где точней, не знаю, хоть убей,

присмотрись к подвыпившей семейке,

стайке человекоголубей.

 

Опиши подробно их повадки

среднестатистической урлы:

как круглится глаз в любовной схватке,

как вскипает бурное “курлы”.

 

Их землёй покуда не накрыло,

тьмой покуда веки не свело,

в строй архистратига Михаила

вряд ли они встанут на крыло.

 

Ночь для них недолго будет длиться,

а когда очнутся ото сна,

мигом опустевшая столица

им на откуп будет отдана.

 

Те, кто были плотью, стали тенью.

Нету положения глупей.

Значит, это всё теперь владенья

стайки человекоголубей.

 

Им теперь иное испытанье:

всех оплакать, всех похоронить,

слушать в парке бабье лепетанье,

чувствовать, как трётся нить о нить.



■ ■ ■


Эх, гуляем, шваль замоскворецкая!

Тут и Пятницкая и Новокузнецкая.

Спать-то рано. Время ещё детское.

Настроение при этом неважнецкое.

 

Стынет на морозе пиво “Лидское”.

До утра затихла песнь синицкая.

Время блядское да силушка ебицкая.

В строчку просятся Акунин да Улицкая.

 

Может, от опричного, стрелецкого

нам махнуть до берега турецкого?

Или взять урок-другой немецкого,

не искать чтоб аргумента веского?

 

Мы ушли от камня Соловецкого.

Спрашивать с других нам больше не с кого.

И на “Б” когорта сна мертвецкого

едет по кольцу от Павелецкого.



■ ■ ■


Ни про кого, про это место,

про сами улицы, ландшафт,

чего нас, в качестве контекста,

и захотят, а не лишат;

 

про этот грязный, ноздреватый,

ещё недавно свежий снег,

намёрзший клочковатой ватой

в глазах у всех… ну, не у всех;

 

про оживлённые бульвары,

про гам торговых площадей,

про то, что мы ещё не стары,

про то, что всё, как у людей,

 

про то, что время на исходе,

про то, какое же говно,

как утверждается в народе,

и книга ваша, и кино

 

про то, кем вырастут подростки,

что вот уже который год

мерещится на перекрёстке

один и тот же пешеход,

 

и про поля, про перелески,

про беглый промельк спящих дач,

чьи очертания нерезки,

про стук колёс и бабий плач,

 

про вещмешки и про погоны,

и про вокзальные гудки,

и про вагоны, про вагоны,

про переправу у реки,

 

про то, как чернозём лоснится,

который жрать им полным ртом,

про то, что нужен тут Лозница,

но это как-нибудь потом,

 

когда они домой вернутся,

не узнавая адресá,

и с нами где-нибудь столкнутся

лицом к лицу, глаза в глаза.

 

Не в том ведь соль, чтоб ты их понял,

не в том, чтоб в душу им проник.

Им просто дорог сам топоним,

ведь люди любят, чтоб про них.



■ ■ ■


Страницу протокола

да истины зерно,

безволие глагола,

когда черным-черно,

 

и чем там пол был залит,

и чей там глаз залит,

ни вы нам не сказали б,

ни мы вам не смогли б.

 

Страдание залога,

отсутствие лица,

и вроде ждать немного,

до самого конца.

 

Чего ж прикажешь ждать нам,

всем тем, кто сам не рад,

сотрудникам внештатным,

— когда зачислят в штат?

 

Когда отцу и сыну

в клокочущую муть,

в кровавую трясину,

как в зеркало, взглянуть?

 

А матери и дочки

пусть понапрасну ждут

тех, кто поодиночке

уже не пропадут?

 

Да им уж безразлично,

ты брат им иль не брат,

в чём виноват ты лично,

и ты ли виноват,

 

ведь разберёшь едва ли

средь ýрок и катал,

тебя ли закатали

иль сам ты накатал,

 

рубанок ты иль стружка,

ответчик ли, истец,

Царь-Колокол, Царь-Пушка,

Царь-Поезд, Царь-Пиздец!



■ ■ ■


Какая чудная зима,

когда б не несколько деталей,

не эта кровяная тьма

в глазах кремлёвских сенешалей.

 

Какой морозец и снежок!

Но остаётся ряд вопросов:

ты ж сам не убивал, не жёг,

а почему ж так воздух розов?

 

Зачем так небосвод багров?

Готов ли счесть необходимым,

чтоб твой обрушивался кров

и окна выедало дымом?

 

Куда глядят твои глаза?

Ты лишь в падении свободен?

И что нам скажут голоса

семнадцатого марта в полдень?

 

Зима, догуливай деньки!

Весна, которой нет, всё ближе

к тем, кто натачивал коньки,

и к этим, навострившим лыжи.

 

Гуляй, покуда время ждёт

всех тех, кто из пространства выбыл.

И это гамбургский твой счёт

и неотъемлемый твой выбор.

 

Итак, тюрьма или сума —

под сабель звон да гром пищалей?

Какая чудная зима

тревоги нашей и печалей.


■ ■ ■


Лев Семёныч, Лёва, Лёвушка…

Я так больше не могу.

Да ещё твоя тут кровушка

на январском на снегу.

 

Мы и так-то все издёрганы,

в честь чего теперь салют,

плюс то те, то эти органы

нам покоя не дают.

 

Глянем в зеркало: на что уже

пооблез наш визави!

Он и так в проблемах по уши

и по щик'лотку в крови.

 

Слышишь, под ногами чавкает?

Жила чья отворена?

С вертухаями, с овчарками

ворóчается страна.

 

Или лучше “ворочáется”,

разверзается, просев.

Смертью дело не кончается,

кто бы ни был прав да лев.

 

Никакие не стервятники,

а родное воронье:

валенки, ушанки, ватники,

беззаветное враньё,

 

с автозаками, с ОМОНами…

— Не улавливаю суть:

как же это, Лев Семёнович,

вы сумели ускользнуть?

 

Ведь у нас для вас готовился

вариант совсем другой,

не такой, как для Михоэлса,

Лев Семёныч, дорогой!

 

Мы предполагали давеча,

не заглядывая вдаль,

вариант не как для Галича,

Лев Семёныч, очень жаль…

 

Жаль-то жаль, но различаем мы:

чёрный свет стоит стеной,

мы, тем самым, разлучаемы

этой самой пеленой,

 

так что заново и снова

говорим, как в первый раз:

право, Лёва, право слово,

автор снова среди нас! —

 

чтоб сквозь снежную простынку

нам воспомнить, милый друг,

и медлительную свинку,

и мокрой ветки стук.



■ ■ ■


Жизнь моя, хорош уже трепаться.

Спать сегодня будем или нет?

Что мне дециденди твоё рацио?

Гасим свет и движемся в даркнет.

 

Что же разглядим с тобой во тьме мы

этой паутины мировой?

Кто мы? Где мы? Чьи лепечем мемы

сквозь броню прослойки жировой?

 

Жизнь моя, хорош уже ворочаться,

глазки поскорее закрывай,

длись себе, чтоб сделаться короче,

всё острее твой передний край,

 

за которым, думай, что в награду,

дан так называемый “тот свет”,

на котором уточнять не надо,

собственно, за что держать ответ.

 

Поздно пить боржоми, поздно охать,

спрашивать “доколе?” и “за что?”.

Руки ж не у нас в крови по локоть,

разве только брызги на пальто…

 

Сами мы теперь, как эти брызги,

жизнь моя, ужель напрасный труд

были наши вызовы и риски?

Нас с тобой замоют и сотрут.

 

Кто мы были — женщина, мужчина?

Как ты — удалась-не удалась?

Долго ль — коротко ли вьётся беспричинно-

да бессудная, доследственная связь?



■ ■ ■


Когда-нибудь у каждого из нас

окажется по трупу в той долине,

из тех живых, кого и бог не спас,

и чёрт с кем не братается отныне.

 

Когда нутром почувствуешь беду,

забыв бла-бла про старые ступени,

попробуй спеть, если и я пойду,

представьть' себе, долиной смертной тени

 

в строю и молодых, и стариков,

застывших в дико вывернутых позах.

Поешь чем бог, в виду моих врагов.

Ни жезл пока не виден им, ни посох.

 

И как тут знать, кто тать, а кто не тать?

По ком мы плачем и о чём жалеем?

Но посоха и жезла не видать,

и голова течёт, но не елеем.

 

Когда-нибудь и мы — к плечу плечом,

то шелест крыл, то мастер дел заплечных.

О чём мы запоём тогда, о чём,

в той череде убогих и увечных,

 

уже сейчас глядящих на меня

из той условной точки невозврата,

где отблески увечного огня

могилы мне известного солдата.



■ ■ ■


Давай сегодня про народ.

Народ каким бывает?

О чём молчит? Про что орёт?

Кого как убивает?

 

Кому даёт он есть и пить?

Как и кому в угоду

кого готов он утопить

и сам уйти под воду?

 

Когда поёт он куликом,

гордясь своим болотцем,

чтоб стать однажды целиком

народом-богоносцем?

 

Когда и ради чьих побед

он вновь напялил китель,

народ-солдат, народ-поэт,

народ-танкостроитель?

 

И вечно перед ним стоят

проклятые вопросы:

“Что делать?” и “Кто виноват?”,

и “Кто великороссы?”

 

Он испокон веков, как встарь,

расплатится с державой

кровавой жертвой на алтарь,

лишь жертвою кровавой.

 

И можно ночи напролёт

кропать о том в свой гаджет,

народ-читатель не прочтёт.

Народ-молчун не скажет,

 

о чём молчал народ-подлец,

народ-филистер ахал?

Шумел сурово брянский лес.

Белел рязанский сахар.



■ ■ ■


нету нервов никаких козлит разлочка

кто ответит за базар почём молочка

скинь мне в личку безналичка суходрочка

точка g и точка ru вкусно и точка

 

пялясь в зеркало надысь подумал бреясь

жизнь моя ты ль вправду удалёнка

сисадминка ты моя да vita brevis

ну и что что vita brevis ars-то longa

 

вот те водочка в слезах а вот икорка

кто бы знал мой милый далеко ли близко

пропасть Орка это просто подковёрка

подковёрка ангел мой и закулиска

 

сердцу холодно а небу станет жарко

на исходе пенья и терпенья

остаётся только аватарка

черным кругом полного затменья



■ ■ ■


Конечно, если только доживу

и если не казённая постель, но

я предвкушаю это дежавю,

не в силах объяснить членораздельно,

 

насколько и чему я буду рад,

вполне ли удовлетворён покоем

без разочарований и утрат.

Но им-то всем, оставшимся, на кой им,

 

какой там перед кем змеится шлях,

какие тропы там и междометья?

Последние заметки на полях,

ничтожные подробности предсмертья

 

запоминай, заучивая вслух,

бубни себе под нос, перечисляя,

болотных курочек, каких-нибудь лысух,

спугнул которых наплеском весла я.

 

Дорога там становится рекой

до наступленья светопреставленья.

Но вам-то всем, оставшимся, на кой,

куда вода уносит пепел тленья,

 

какие мошки пляшут над волной

в разводах взбаламученного ила?

 

Всё так и было, счастье и покой.

Всё, как в последний день перед войной,

когда б она уже не наступила.


2024 г.


По эту сторону разлуки

Юлий Гуголев

bottom of page