top of page
The Fifth Wave volume 4 cover

Михаил Айзенберг В переводе с неизбежного. Стихи

​

Дмитрий Петров “Русский корабль”.  

Фрагмент повести “Родительский день”

​

Бахыт Кенжеев Сосновые корабли. Стихи

​

Степан и Евгений Калачовы Зеркало желаний. Рассказы о любви. Публикация Михаила Эпштейна

​

Владимир Ханан Воскрешать перед мысленным взором. Стихи

​

Нина Данилевская Улица Ливень. Рассказ

​

Борис Лейви Ничья вина. Стихи

​

Леонид Гиршович Судный день. Отрывок из романа “Арена XX”

​

Дана Курская Все узнают, кто ты. Стихи

​

Анkа Б. Троицкая Летальное лето. Рассказ

​

Андрей Боген Одиночество как вызов. Лекция

​

Армен Захарян Джойс, Пруст, война. Эссе

​

Ирина Роскина Об Александре Галиче. Интервью.
Публикация Лены Берсон

​

Об авторах

Дмитрий Петров

“Русский корабль”

Фрагмент повести “Родительский день”

​

​

К автору, который берется писать о войне, беде, трагедии всегда есть вопросы. А что ты об этом знаешь? Ты сам там был? Ты это видел? То есть — имеешь ли право про это говорить? Я там был.

​

1.

​

В Городе пустили трамвай. И он, сияя и звеня, гремит по долго молчавшим рельсам Димитриевской улицы. И кажется: жизнь, вроде, входит в обычную колею. Вот и троллейбусы двинулись. А кровь, боль, ужас, бегство, стрельба — отступили. Хоть на минуту. Хоть на миг. И как бы их нет. Как бы нет…

     Но вот опять кромешно кричит сирена. Что это? МиГ стартовал в Беларуси? Или снова с Каспия несутся Икс-сто-один? И скоро загремит ПВО, а на Город повалятся обломки… Хорошо, если собьют всю пакость, что сюда слетается. А если — нет?..

Электротранспорт остановили 23 декабря прошлого — две тысячи двадцать проклятого — года. После массированных ракетных атак на энергосистему. Тогда еще — помните? — в RuTube какая-то завитая зануда забубенная злобно зудела: “…пусть! пусть они сидят без света, газа и воды! Пусть гадят в пакеты…”     

     Свет, газ и воду дали скоро. Но троллейбусы и трамваи до срока заперли в парках. А в метро устроили убежище. Но с субмарин, судов и самолетов-ракетоносцев били не только по электроцелям. Лупили по фабрикам, торговым центрам, железным дорогам, жилым домам.

     — Когда прилетело по “Заводу Артема”, — говорит сын, провожая нас к площади Перемоги, — у моей подруги — она там рядом живет — взрывной волной вынесло окна. Она как раз сидела на кухне. Чай пила. И ее вот так прямо с чашкой вынесло в коридор. Стекла-то она вставила, но теперь, когда тревога, всегда прячется — правило двух стен. Ну, вы знаете…

     Как не знать? В Израиле — это почти первое, что узнает репатриант: если во время ракетной атаки вы не бежите в убежище, и дом старый и нет безопасной комнаты, укройтесь меж двух сторон капитальных стен. Если они есть. Могут защитить. При прямом попадании, конечно, — нет. Но от осколков, обломков, выбитых рам и дверей — вполне.

     — А вот мы идем по улице… — говорю я, — и если сигналят тревогу? И метро рядом нет? Куда бежать? За какие стены? В какие щели?

     — Ну, вообще-то, трудно себе представить, — бодро говорит сын, — что запущенный с моря “Кинжал” попадет прямо и точно в тебя… Мы же это уже обсуждали…

     — Думаю, вполне хватит, если он ёбнет метрах в ста. Скажем — вот в тот дом.

     Он хмурится.

     — Военные в таких ситуациях советуют держаться подальше от зданий. Чтоб не попасть под кирпичи, обломки дерева, бетона, железа, стекла…

     — То есть надо бежать? По улице. И посреди нее валиться на асфальт, закрыв башку руками?

     — Да. Но это — по инструкции. А кто им здесь следует?

     А улица ведет под уклон. И на ней, посреди покрытого сетью трещин тротуара, там, где он слегка расширяется — белый концертный рояль с проломленным панцирем и раскрошенной клавиатурой — странная раскоряка напротив здоровенного серого дома с колоннами — из тех, что при советах звали “элиткой”.

     Быстро темнеет, зажигают фонари, но в доме свет только в двух-трех окнах.

     — Разъехались все…

     Легкий снежок, кружа, засыпает маленький сквер. Под тяжелой желтой лампой на обочине торгуют картошкой, огурцами, помидорами. Лампу качает ветер. А ее свет качает торговые палатки, продавцов в фартуках и перчатках без пальцев, ящики с плодами. Мы покупаем красные шары, кладем в рюкзачки, идём дальше. Военный Город. Я в нем впервые. 

     Нет-нет, не подумайте! Мы здесь бывали. Живали. Хлеб жевали. И много раз. Но тогда Город был мирным. И разливал в воздухе радость, сиреневую сладость, брызги шампанского и фонтанов, цвет черемух и каштанов, нежное тепло. А теперь…

     Как оно теперь — ни с чем не сравнить. Это еще предстоит ощутить. Освоить. Пропустить. Сквозь себя. До конца.

     А у тебя, мой сын, это все уже есть. Ты здесь с самого начала. С минуты, когда грохнули первые взрывы. Там, где я тогда был, разом зазвенели тысячи ужаснувшихся телефонов. А ты решал, как жить дальше.

     Мой лучший друг. Моя жизнь. Самое дорогое, что есть на земле. Мой сын.

​

​

2.

​

— Молодой человек! Осторожно. У вас шнурок развязан!

     Меня обгоняет женщина в темном пальто и белом пушистом платке. Указывает на башмак. За ним тянутся тонкие полоски ткани. Лица благодетельницы не вижу.

     — Смотрите — не упадите, — бросает она через плечо. И спешит дальше.

     Однако… Однако! Она сказала это по-русски! Сейчас меня ничем таким, пожалуй, не удивишь. А вот когда я сюда е-е-ехал, то думал: как объяснюсь в магазине? В музее? (Если, конечно, пойду в музей.) Как, если надо, спрошу у прохожих нужный адрес? Как договорюсь с таксистом? Полицией? Военными? (Вдруг — придется. Пришлось.)

     Ранний час. Позади — страна Молдавия и увешанные всякой всячиной пограничники в черном. Впереди — желто-синий флаг и строгий мужчина в камуфляже. Берет наши паспорта.

     — У вас есть вид на жительство? — спрашивает по-русски.

     — Нет, — отвечаем.

     Он глядит хмуро, чуть удивленно. И исчезает с документами.

     На чек-пойнте никаких очередей. Этим хмурым утром наш минивэн одинок.

     — Вот это — тамо-о-ожня. — Потягивается, хрустя суставами, водитель Роман. — Жить-служить можно.

     И всё тоже — по-русски.

     — А что? На польской границе — круче? — спрашивает Мира.

     — Там — вообще угар. Очередь на километры. В обе стороны.

     — А вообще, многие возвращаются?

     — Очень многие. Вот они, например.

     Он кивает вбок и чуть назад. Там спят пожилая мама и девочка-подросток с маленькими чемоданчиками — ярко-желтым и зеленым — цвета мимозы и юной листвы.

     — Ну, мы еще поглядим — как пойдет, — говорит, проснувшись, мама. — Может, снова придется уехать.

     И это — по-русски. Без намека на акцент.

     И потом так — везде. В магазинах, кафе, на улице. А вот в кассах исторического музея и впрямь: російську знаємо, але за правилами на робочему мiсцi зобов'язані говорити українською. Ми ж державні службовці. Вийдемо на вулицю. Там я вам все поясню.

     То есть “русский знаем, но по правилам на рабочем месте обязаны говорить на украинском. Мы ж госслужащие. Идемте на улицу”.

     Ну, служащие — так служащие. По правилам — так по правилам. На улицу — так на улицу. Открываем тяжелые двери. Выходим на ступени подъезда. Узнаем все, что надо. Возвращаемся. Берем билеты и идем по пустынным и гулким залам, где картины Владимирова крещения, строек и битв, макеты городов, злато-серебро, доспехи княжии, одежды женские, свитки и книги рукописные, кино про Тараса Шевченко, а ближе к выходу — ракеты, снаряды, амуниция, каски, бронежилеты, маскхалаты — знаки нынешних скорбных годов. Начиная с четырнадцатого.

     Но все это впереди. А пока…

     Строгий пограничник приносит наши паспорта.

     — У меня тетя в Хайфе.

     — Звоните ей?

     — Когда время есть.

     Роман поворачивает ключик зажигания и жмет на кнопку. Осторожно! Двери закрываются. Следующая станция никак не называется!

     Теперь все то — дела минувших дней. Здесь три дня — словно век. А на улице Бульварно-Кудрявской добрая женщина предупреждает меня о возможном падении. Шнурок, мол, развязался. Не завяжешь — и хрясь — лбом о панель.

     И всё на русском. Как к нему привыкнуть?

​

​

3.

​

Жилье в Городе мы ищем заранее. Еще из Батуми. Работают старые связи — Мира звонит риелторам, у которых снимали до войны. И всегда очень удачные, удобные квартиры — прямо в центре. Порой — с просторными мраморными ваннами и роскошными видами с балконов. И всё решали очень быстро. А теперь все как-то мнется, тянется, подвисает. Сперва Мира пишет им в почту. Потом — в Телеграм. Нудные задержки с ответом. И тут она случайно пуляет эсэмэс с российского номера. Отвечают мигом: “Русский корабль, иди на хуй”. И смех, и грех… Где “русский корабль”, а где — мы!? Мира реагирует так же быстро и жестоковыйно — по-нашему, по сионо-синайски: “идите сами”.

     Ненависть к Красному замку и его зверской армаде, рожденная диким вторжением, убийством мирных людей, пожарами и руинами, массовым беженством, конечно, может распространяться и на телефонные номера. И она, эта ненависть, в миг усадит тебя на тот самый корабль и отправит тем самым курсом. И собеседнику плевать, что старый российский номер может легко оставить любой, кто бежал из страны, презирая войну эту подлую и начавшую ее кодлу.

     Часто людям все равно, кто ты — израильтянин, американец или удостоен германской гуманитарной визы. Им важен твой номер — знак приписки к вражьему порту.

     Жаль. Одним полезным контактом меньше. Впрочем, квартиру мы снимаем без труда. Booking в Городе работает. Лютеранская, 21. Наискосок от кирхи. В двух шагах от Банковой.

     Звоним друзьям-горожанам, делимся новостью. А те:

     — Да это ж самый центр! По нему ж они и бьют! Вы осторожней там. Чуть что — сразу в убежище.

     А другие:

     — О! Так это ж самый центр! По нему первым делом и бьют. Но он лучше всего защищен. И вы это — сразу спросите у хозяев, где убежище.

     Ладно, спросим.

     Впереди у нас дорога из Батуми до Тбилиси. Шесть часов. За рулем — водитель Гия.

     — Долетим как питички. Нет проблем!

     Трогаемся. Мимо — горы-горы-горы, сады-сады-сады, снова горы, леса, поля и реки.

     — Ты все еще боишься? — спрашивает Мира.

     — Какой смысл? Мы ж уже едем. И потом, он же мне все очень внятно втолковал. Если мы не поедем сейчас, то вообще непонятно, когда встретимся. А ведь уже полтора года не виделись. С Тбилиси. В двадцать первом. Я очень устал без него. Просто извелся. Так что убедить меня было несложно. Кстати, он бывает очень убедительным. Если захочет.

     — Он всегда таким был. Даже в детстве. Совсем еще малыш — приставал зачем-то ко мне: мама-мама!.. Я ему: “погоди, у мамы дела”. А он — в полном изумлении: “Да какие ж у тебя могут быть дела?..” А я думаю: “И впрямь, что за дела?..”

     — А помнишь, как он пятилетний бегал по нашему лесу? От дерева к дереву. Подбежит. Обнимет ствол. Постоит. Что-то пошепчет. И бегом — к другому. И снова — обнимает. И что-то шепчет.

     — Он с ними говорил.

     — Да.

     — А они ему отвечали?

     — Думаю, он их слышал.

     Мира глядит недоверчиво.

     — Зря, что ли, другие мальчишки прозвали его Лешим…

     — Верно, прозвали. Только, по-моему, тогда прозвище не прижилось.

     — А ты знаешь, какие были после?

     — Нет. Зато помню, как он собрал ребят в поселке, они взяли пакеты и пошли чистить лес. К вечеру притащили на свалку целую кучу. Ходили гордые.

     — А классе в восьмом он, оказывается, часто шел ночами в лес — проверял себя на храбрость — просидит ли там один до утра. Ведь мы с тобой так часто уезжали. А он оставался с дедушкой или бабушкой. Ну и сбегал ночью в чащу. А нам потом не рассказывал — не хотел волновать. Думал, мы расшумимся. Я только лет десять назад узнал. В походе. Сидели у костра. Он и раскололся.

     — Ну и как?

     — Что?

     — Он мог просидеть до утра?

     — Нет. Возвращался.

     — И все-таки он очень смелый мальчик. Тогда просто маленький был.

     — Смелый. Да. И это меня пугает. Я совсем не такой.

​

​

4.

​

Водитель Гия раскрывает двери:

     — Здасьте-пожалллста! Вылезайте, милые. Я ж говорил: нет проблем! Тбилиси.

     Отсюда мы летим в Кишинев, чтоб оттуда ехать в Город. Но рейс откладывают.

     — Надолго?

     — Не знаем. Информации нет.

     — А что вы удивляетесь? — восклицает пожилая элегантная дама. — У “Эйр Молдова” всегда так. То задержка, то вообще рейс отменят.

     Наш не отменяют. Спокойный радиоголос объявляет посадку. Летим. Гостинцы шлем багажом.

     В Кишиневе пограничница, глядя в мой паспорт, с интересом вопрошает:

     — А дальше — куда?

     — Не знаю. Пока здесь. А потом, может, — в Европу.

     — Ну-ну.

     И штамп на страничке оттискивает. В аккуратном небольшом аэропорту на неожиданно огромном плазменном экране — молдавские пейзажи, костюмы, пляски, блюда, фестивали. Под экраном на скамьях — люди. Ждут транспорт в Украину. Нам ждать недолго, часа три. И — к маршрутке на заправку “Лукойл”. А на ней — в Город. Девять с половиной часов. После пограничного КПП вдоль дороги — бетонные блокпосты, группы бледных людей, военные грузовики, рычащие броневики. И — в обе стороны — фуры, фуры, фуры.

     Шоссе — не сказать что разбитое. Но порой трясет. После Грузии — не ах. Там местами много лучше. Не говоря уж об Израиле с его роскошными хайвэями.

     И вот уже где-то сбоку и за спиной остается Одесса — жемчужина у моря, где сидела Мурка в кожаной тужурке, куда три грека-бандита везли контрабанду, где мальчишка голоштанный с ребячьих лет считался заправским моряком, где он плыл и тонул, но на берег вытащен, к счастью, откуда ездил он в Херсон за голубями, и вдали мелькал его челнок с белыми, как чайка, парусами. И напрасно девушка ждала у фонтана в юбке темно-синей. Туда в две тыщи двадцать первом мы приехали втроем и были счастливы.

     Послушайте, как это было давно… Мирное море, Привоз и вино. Водка с пирожками. Сад-ресторан “Дача”. Наша бескрайняя любовь и наивная вера в удачу.

     Все это быстро летит в другие времена и миры. Наш минивэн — к Городу мимо поворота на Умань. Тогда по ней еще ракетами не бьют.

     Еще несколько часов, и — Город. На въезде — блокпост. Каменные глыбы. Капонир. Бойницы. Солдаты с очень серьезными лицами. Но нас не останавливают. Вот. После стольких часов пути мы, наконец, здесь.

     Путь от окраины до места встречи — вокзала — не замечаем.

     Замечаем его. Он у самого входа. Он машет рукой.

     В защитного цвета курточке. Стриженый. Крепкий. Веселый. Родной.

     Он и прежде встречал здесь и нас обоих, и меня одного. И нет у меня слов, чтоб рассказать, до чего же славно было видеть его ладную фигуру, чуть в развалочку шествующую по перрону. Или стоящую под знаком “Такси”.

     Бывало, мы и все вместе сюда приезжали. Из Измаила. Где так нам было весело и мило, что ни в сказке сказать…

​

​

5.

​

Когда-то — непомерно давно — то ли по недосмотру, то ли наслушавшись чьих-то советов, мы отправили его в скаутский лагерь. У меня были приятели среди их заводил. А мобильников еще не было. Но как-то мы всё же общались. По-моему, он звонил из автомата. И однажды сказал, что в лагере скоро родительский день. Что он соскучился. Чтоб мы приехали. Ну и сели мы в машину. И двинули туда. И что? Как прибыли, так и убыли. Вместе с ним. Не подошли они друг другу — лагерь и он.

     Теперь у нас тоже — родительский день. Вот бы и этот кончился, как тот. Увезти бы его с собой. И теперь, как тогда, мы везем мальчику какие-то вкусные и хорошие вещи — грузинские угощения. Не скажу, что все и совсем полезные. Вот, скажем, — чача, цвет — темное золото, шестьдесят градусов…

     — Классная вещь, генацвале, отвечаю! — подмигивает усатый продавец. — Сам делал. Там такой нет.

     И чуть подождав и потише:

     — А что вы туда едете? Не страшно?

     — Страшно. Но у нас родительский день.

     — То есть?

     — То есть сын у нас там.

     — А что делает?

     — Думаем, то же, что и все.

     — Ох. Нам-то здесь в том феврале казалось, что вот щас раз-раз и все там кончится. Ведь какая сила войной пошла! Какая страна! Со всеми этими танками-хренанками, самолетами-хренометами. По телевизору шумели: через три дня парад победы будем делать. Только бровь поднимем, и все — лапки кверху. А — нет. Уже больше года победить не могут. Такие там джигиты. Счастливый вам путь. Берегите себя.

     Диковинные слова: берегите себя. Когда и кому их ни скажи, все думаешь, что они его защитят. Что ты его как бы заговорил. А уж он-то сам точно себя сбережет…

     Дай-то Бог.

     Грузим чачу — едем. Но про это я уже рассказал. Горы-горы. Сады-сады. Поля-леса. Ручьи и реки. Мосты и кресты.

     Есть ли в этой зеленой приморской стране дороги без стоящих вдоль крестов? Похоже, что нет. Они везде. Но это — не надгробья шоферов-удальцов. А места поклонения. Они здесь затем, чтоб в любой час прохожий и проезжий мог вспомнить о душе.

     Часто их перекладины скошены вниз. В память о святой Нино, что шла просвещать этот край, укрыв крест из лозы в черных густых кудрях. Таких тяжелых, что перекладина накренилась. Таким он и остался, возможно, навеки — этот Божий знак для чудесной земли.

     Но почему я вижу в нем крылатую ракету?

     Потому что еду туда, где они что ни день падают на города, изможденные тревогой. Откуда поезда, автобусы, машины и собственные ноги несут людей, спасающих жизнь — свою и детей. Вот — рядом с разбитым мостом по перекинутым через реку шатким доскам, намотав на запястья углы брезента, санитары, торопясь, несут женщину. А за ними, едва поспевая, бежит девочка в старенькой кофточке и с розовым рюкзачком. Догоняет и отстает, догоняет — и отстает. И вдруг перед ними — взрывы. Обстрел с вертушки. А позади пулеметный треск — ужас и смерть. Ужас и смерть летят за ними.

     Это — из новостей.

     Их показывают в аэропорту. Грузия — как ни крути — пока свободная страна. По пути сюда из Батуми мы проезжаем сотни поклонных крестов. И всякий раз водитель осеняет себя знамением. И еще раз. И снова. И опять.

     Но все это — вчера. А сегодня — объятия, такие, что, кажется, не разъять, поцелуи и такси на Лютеранскую. И как-то это все так, будто расстались мы не больше, чем неделю, ну — от силы — месяц  назад. Вот что WhatsApp c Телеграмом делают. А ведь больше года прошло.

     Вспоминаю: 21 февраля переписываемся в WhatsApp — планируем его приезд в Израиль. И сами готовимся лететь из Москвы, где навещаем престарелых родственников.

     — Шалом! Как настроение? Нам обещали в воскресенье сказать о квартирах в Тель-Авиве (подключили всех знакомых). Готовы к переводу средств и покупке билетов.

     — Привет! Все неплохо. Настроение чуть лучше. Жду информацию. Надо бы уже определиться. Вы там, пожалуйста, давайте без нервных расстройств.

     — А как вообще?

     — Путина слушаю. Подождите секунду. Сделаю тише.

     — Ну, ты даешь!

     — Ну, вообще — важный момент.

     А телевизор объявляет: “…не меняется суть, агрессивный, националистический характер режима в Киеве… Те, кто встали на путь насилия, кровопролития, беззакония, не признавали и не признают никакого другого решения, кроме военного… Считаю необходимым незамедлительно признать независимость и суверенитет Донецкой Народной Республики и Луганской Народной Республики… Прошу Федеральное Собрание Российской Федерации… А от тех, кто захватил и удерживает власть в Киеве, мы требуем незамедлительно прекратить боевые действия. В противном случае вся ответственность за возможное продолжение кровопролития будет целиком и полностью на совести…”

     Вот это — чуть больше года назад.

     А через день наш МИД заявляет: “Несколько часов назад начался новый тяжелый этап войны в Украине. Воздушное пространство страны закрыто и все рейсы отменены. МИД призывает граждан Израиля, находящихся в стране, немедленно покинуть ее в сторону государств, находящихся западнее Украины…”

     Мира успевает переслать это в Город. Связь прерывается.

​

■ ■ ■

​

Когда-то давным-давно в повести “Первый день нового года” чудный прозаик и герой-шестидесятник Анатолий Гладилин описал ужас прощания женщин с любимыми, идущими на войну. Война для него — это даже не разрушенные улицы и убитый ребенок на переднем плане. Не скрюченные тела солдат, раздавленных взрывом. И не пирамида черепов. Война — это женщины и дети, бегущие за пароходом, увозящим на фронт новобранцев. Он их видел в Казани — в эвакуации — эти пароходы, увозящие солдат. А теперь его герой — художник — хотел их рисовать. И не знал — как.

     Зеленые деревья, желтый песок, разноцветные, маленькие, точно выписанные фигурки женщин? Абстрактный хаос красок, изломанные линии-молнии, символические квадраты — трагический вопль цвета? Асимметричные фигуры, черный берег, кровь воды? Огромная тень солдата закрывает солнце? Или он — маленький, совсем уходящий? И женщина, тщетно бегущая-бегущая-бегущая следом?

     Я никогда не видел этих пароходов. А солдатские эшелоны — только в кино. Но вот вижу отъезжающую машину “Рено”. И не знаю, как это описать.

     По-моему, у Гладилина очень ярко. Он хотел показать мне ужас. И показал. И до костей пробрало. До печенок. Но сам он такого, что испытываю сейчас я, не пережил никогда. Никого ни на какой фронт не провожал. И я не думал, что придется провожать мне. Как говорится — ни сном ни духом. А — довелось.

     Таксист грузит в багажник сумку защитного цвета. Мы обнимаемся. Меня щекочет его взрослая борода. Шлепает дверца. “Рено” катит к огромной арке. В ней — огни Крещатика. Машина уходит за поворот. А я возвращаюсь.

     Я возвращаюсь — поднимаюсь по щербатым ступеням. Вхожу в темный подъезд. Потом — в светлую квартиру. Убираю его тапочки, оставленные у порога. Гашу свет в прихожей, в комнате, где он спал. А может, еще будет… Хорошая квартира. Надо ее снять в следующий раз — когда…

     А когда?

     Последний раз мы прощались в Тбилиси. В июле двадцать первого. На остановке у метро “Площадь свободы”. Оттуда автобусы идут в аэропорт. Тогда никто и думать не думал про смертельный февраль. Мы улыбались. Вокруг галдел веселый, теплый город. Мы говорили, что скоро увидимся. И — увиделись.

     “На позицию девушка провожала бойца…” — пела мне мама. Пели по радио. “Поздней ночью простилися на ступеньках крыльца…” И я представлял себе домик — маленький такой, дощатый, с кирпичной трубой и оконцем — и девушку очень-очень тоненькую и красивую. Ну прямо как его подруга — курдиянка Айгуль. Вот она стоит на этих ступеньках и видит, как ее любимый уходит, и не знает…

     А теперь — вот: моя жена — очень-очень красивая — стоит в своей модной белой куртке на крыльце огромного старинного дома на Лютеранской. А я чуть выше — у нее за спиной, — а он идет к машине, уходит от нас, и мы не знаем…

     Как пела Ира Богушевская? “Твой поезд замер во мгле вокзала. Он ждет и точно помнит маршрут…”? Его ждет этот поезд. В 6:40 он пойдет на Славянск. Который, несмотря на кошмар, который там творился и творится, до сих пор для нас лишь топоним — место невесть где средь огромного мира — объект из сводок. Кружок на карте. Где “где-то далеко идет чужая война…” А теперь она нам не чужая. Она, как и этот Славянск, — часть нашей жизни. Личной. С одной стороны — ненадолго. С другой — навсегда.

     Невыносимо.

     И в этой невыносимости живут сотни тысяч людей.

     Как чудовищно странно устроен человек. Или это только я так устроен? Почему так трудно не дать себе думать о том, что поезд может не доехать — попасть под обстрел? Или — под бомбы? Или ударят по вокзалу, как в апреле по Краматорску? И вообще — обо всем, что там — дальше… Но думать нельзя. И не думать нельзя. Чтобы жить.

​

Лето–осень 2023 г.

​

Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал
bottom of page