top of page
The Fifth Wave volume 4 cover

Михаил Айзенберг В переводе с неизбежного. Стихи

Дмитрий ПетровРусский корабль”.  

Фрагмент повести “Родительский день”

Бахыт Кенжеев Сосновые кораблиСтихи

Степан и Евгений Калачовы Зеркало желаний. Рассказы о любви. Публикация Михаила Эпштейна

Владимир Ханан Воскрешать перед мысленным взором. Стихи

Нина Данилевская Улица Ливень. Рассказ

Борис Лейви Ничья вина. Стихи

Леонид Гиршович Судный день. Отрывок из романа “Арена XX”

Дана Курская Все узнают, кто ты. Стихи

Анkа Б. Троицкая Летальное лето. Рассказ

Андрей Боген Одиночество как вызовЛекция

Армен Захарян Джойс, Пруст, война. Эссе

Ирина Роскина Об Александре ГаличеИнтервью.
Публикация Лены Берсон

Об авторах

Армен Захарян

Джойс, Пруст, война

Пролог

 

18 мая 1922 года в ресторане отеля “Мажестик” на авеню Клебер в Париже их наконец-то усадили рядом. Дягилев, Стравинский, Пикассо и прочие гости этого вечера на несколько часов превратились прежде всего в свидетелей долгожданной встречи — Марселя Пруста и Джеймса Джойса. Виновники события, впрочем, особого энтузиазма по случаю своего знакомства не проявили.

     “Наш разговор, — признавался потом Джойс, — состоял исключительно из слова «нет». Пруст спросил, знаю ли я графа такого-то, я ответил: «Нет». Пруста спросили, читал ли он «Улисса», он ответил: «Нет». Положение было совершенно невозможным”.

     Со стороны впечатление создавалось аналогичное — ирландский критик Артур Паэур позже вспоминал: “Вот сидят два величайших литератора в этом зале — и спрашивают друг друга, хорошо ли удались трюфели”.

     Красноречивее всех, однако, высказался Марсель Пруст, не оставив о встрече с Джойсом никаких воспоминаний. И даже его экономка Селеста Альбаре десятилетия спустя будет говорить об этом дне, как о какой-то полулегенде: “Рассказывали еще, что господин Пруст был на званом обеде, где присутствовал Джеймс Джойс, но он даже не вспомнил про него”.

     Тем не менее соседство, которое не слишком удалось им во времени, закрепится в вечности: на литературном Олимпе они займут места рядом. Джеймс будет ковырять чуть подгоревшие свиные почки, а Марсель не притронется к морскому языку по-нормандски. К счастью, теперь им не придется ни о чем говорить, они уже все сказали.

Фунты лиха в Триесте и Цюрихе

16 июня 1915 года Джеймс Джойс отправит своему младшему брату Станисласу открытку из Триеста со следующим текстом:

     “Дорогой Станни! Мы пока остаемся в Триесте, дома все здоровы. Надеюсь, ты тоже в порядке. Если мы уедем, я напишу. О нас не переживай: до сих пор к нам здесь хорошо относятся. Я тут кое-что написал — первый эпизод нового романа «Улисс». Первая часть, «Телемахида», будет состоять из четырех эпизодов; вторая — из пятнадцати: странствие Улисса; третья — возвращение домой: еще из четырех эпизодов. Всего наилучшего. Джим Вестник — Джеймс Джойс”.

     Если не смотреть на дату этой открытки и не знать, что написана она была по-немецки, то восстановить обстоятельства почти невозможно: две трети письма брату отведены “Улиссу”, треть — формулам вежливости.

     Вместе с тем уже почти год идет Первая мировая война, самому “Джиму Вестнику” через несколько недель придется покинуть любимый Триест, а текст на открытке написан по-немецки — возможно, чтобы упростить работу цензорам, которые будут досматривать почту. Однако и это еще не все: письмо младшему брату Джеймс Джойс отправляет в лагерь для интернированных. В 1915 году Станисласа Джойса арестовали как британского гражданина, и гуляет он теперь не по Вене, но по внутреннему дворику замка Кирхберг-ан-дер-Вильд в Нижней Австрии.

     Вот в таких предлагаемых обстоятельствах Джойс по-немецки и с немецкой педантичностью расписывает арестованному брату, из какого количества эпизодов будет состоять каждая из частей его нового романа и в каком порядке они будут расположены. С одной стороны, это можно было бы объяснить военной цензурой, не позволявшей Джойсу писать о самом важном. С другой, Джойс ведь и пишет в этой открытке о самом важном — о будущем великом “Улиссе”.

     Исторические события традиционно вызывали его презрение, и на то, что современникам казалось тектоническими сдвигами эпох, Джойс имел обыкновение смотреть с иронической усмешкой. “История — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться”, — думает в “Улиссе” юный герой Стивен Дедал. К 1915 году Джойсу уже тридцать три, и он считает себя совершенно проснувшимся, полагая, что подлинная история творится не на полях мировой войны, а за его письменным столом — там, где он работает над “Улиссом”.

     Всего через одиннадцать дней после этой открытки Джойсу придется уехать из Триеста и он поселится в нейтральном Цюрихе, где и проведет всю Первую мировую. Получая разрешение на выезд в Швейцарию, Джойс принял условие не участвовать в войне. Свое обещание он выполнял буквально: сражения, которые по-настоящему будут занимать его в Цюрихе, — это война с Генри Карром, сотрудником британского консульства. Джойс привлечет Карра к участию в театральной постановке, а позже поссорится с ним из-за гонорара. Дело дойдет до суда, а сам этот сюжет — посреди разыгрывающейся мировой драмы — будет выглядеть настолько абсурдно, что станет в будущем материалом для пьесы Тома Стоппарда.

     Если Джойс и будет обращаться в своей повседневной жизни к войне, то прежде всего как к “смягчающему обстоятельству” в глазах окружающих. Слово “война” редко встречается в его письмах тех лет, но, появляясь, влечет за собой фунты, франки и кроны. Так, в письме британскому издателю Гранту Ричардсу Джойс пишет: “Я полагаю, что задолжал вам небольшую сумму, которую не смог вернуть из-за начавшейся войны”. А полтора месяца спустя в другом письме, описывая свои финансовые трудности, категорию “Долги” Джойс для солидности назовет “Долги, возникшие в ходе войны”.

     Это безразличное и даже потребительское отношение к войне Джеймса Джойса отмечали многие его биографы. В прославленной биографии, написанной американцем Ричардом Эллманном, оно описывалось так: “Исход войны мало интересовал Джойса, а до тех пор пока выстрелов не было слышно — не интересовала и она сама”. Похожим образом высказывался и русский биограф и переводчик Джойса Сергей Хоружий: “В те годы, когда спрашивали его мнений о войне, художник любил как бы в рассеянности ответить: «Да-да, я слышал, какая-то там война…»”

     Словом, презрение к историческим обстоятельствам, которые, конечно, не так интересны, как жизнь текстов Джеймса Джойса, искренне сопровождало его на протяжении Первой мировой войны — и он не стеснялся показывать это окружающим.

     Однако то, что удалось ему с Первой, не могло получиться со Второй.

Парижские поминки

20 лет спустя — в мае 1939 года — в Париже выходит новая книга Джойса — “Поминки по Финнегану” (“Finnegans Wake”). И если “Улисс” в 1922 году стал подлинным вызовом для читателей, то “Поминки” стали вызовом для литературы как таковой, более того — вызовом для языка.

     Надо признать, что и в более благоприятной обстановке у самой сложной и загадочной книги первой половины XX века было не слишком много шансов на успех: ей должно было, как минимум, повезти с обстоятельствами. Однако в 1939 году таких шансов не было совсем.

     С первой строчки она бросает дерзкий вызов расшифровщикам “Энигмы” — попробуйте-ка теперь взломать код “Поминок”!

     Взглянем, например, на одну фразу из начала книги:

 

Where the Baddelaries partisans are still out to mathmaster Malachus Micgranes and the Verdons catapelting the camibalistics out of the Whoyteboyce of Hoodie Head.

     А теперь сравним ее с тремя переводами на русский язык, которые — каждый по-своему — пытаются приблизиться к оригиналу: понять его, объяснить и даже пересоздать.

     Перевод Анри Волохонского:

 

Сторонники Баделлариев все еще проигрывают Малахии Микгреню, а Зеленые вышвыривают людоведов, этих Белых Ребят, что на Худи-хеде.

     Перевод Ольги Брагиной:

 

Где партизанские войска Бодлера, вооруженные баделерами и протазанами, изгнаны гранатометом учителя математики Малахуса Макгрейна, и жители Вердена стреляют на рассвете из людоедских баллист по белым мальчикам в белых капюшонах.

     Перевод Андрея Рене:

 

Вот где протазанские баделеры ищут случай обмастерить микродушного Малакуса, а Вердоны катапустируют ночебаллистику от взгорноголовых белоребят.

 

     Вот такой роман — целиком написанный в подобной стилистике — Джеймс Джойс выпустит в 1939 году. Первый экземпляр появится в феврале, в день рождения Джойса, однако в широкую продажу (издевательски звучит здесь это определение, с учетом ее грядущей судьбы) книга поступит только в мае: за четыре месяца до начала Второй мировой войны.

     Писатель Мартин Эмис, сравнивая однажды Набокова и Джойса, дал последнему очень точное определение. “Когда вы приходите домой к Набокову, — говорил он, — в метафорическом смысле — когда открываете его книгу, то он приглашает вас в свое лучшее кресло, усаживает напротив камина и угощает своим лучшим вином. А когда вы приходите к Джеймсу Джойсу, то попадаете в огромное пустое здание, где гуляют сквозняки — а внутри никого. Наконец вы с трудом находите хозяина где-то на кухне — и он без церемоний предлагает вам два шматка торфа, морского угря и бокал медовухи”.

     Именно это проделал Джойс в 1939 году: предложил миру два шматка торфа, обмотанных морским угрем; но мир этого угощения не принял.

     За полгода до публикации Джойс писал своему немецкому переводчику Георгу Гойерту: “Одним небесам известно, какую судьбу критики уготовили моей книге. Но мне, мягко говоря, наплевать, поскольку за мной еще, возможно, будущее в роли уличного певца”.

     В действительности же Джойсу было, мягко говоря, не наплевать. За десятилетием изоляции — когда зрение его становилось все хуже, когда он все больше замыкался в мире своих слов, — наступает попытка пообщаться с миром, перекинуться с ним хотя бы парой фраз. Разумеется, на самую важную тему, единственно важную сейчас тему — поговорить о “Поминках по Финнегану”.

     Но опубликованная книга, в которую было вложено почти два десятилетия изнурительной работы, проваливается в черную дыру общественного безразличия. Всеобщее внимание к политике и надвигающейся мировой войне раздражает Джойса: для него она страшна не как грядущая катастрофа, но как катастрофа свершающаяся — отвлекающая людей от его книги.

     В первые месяцы после публикации он следит за каждым отзывом, каждой статьей, каждым упоминанием критиков о его работе. Это удается не только потому, что Джойс жаждет понимания и признания, но и потому, что количество отзывов и откликов едва ли превышает сумму лет, которые Джойс проработал над “Поминками”.

     Начало мировой войны, разумеется, только усугубляет этот кризис, поскольку теперь шансы на то, что его труд будет замечен, сгорают со скоростью вермахта, марширующего по Европе.

     В письме к Жаку Меркантону от 9 января 1940 года Джойс подводит горький итог: “Вы упомянули некий «роман», который я написал. Здесь никто не проронил ни слова о его существовании… Коротко говоря, на данный момент это полное фиаско европейской критики”.

     К сожалению, европейская критика о своем “фиаско” даже не догадывалась, а вот Джойса ее молчание разрушало. В первые месяцы войны его навязчивой фразой становится: “Надо, чтобы они оставили в покое Польшу — и занялись «Поминками по Финнегану»”. Более того: отзыв о романе, полученный из Хельсинки, так впечатлит Джойса, что он будет многократно рассказывать о нем своим корреспондентам, каждый раз неизменно подчеркивая, что даже название в его книге — пророческое. Она же называется “Finnegans wake”! А чем является неожиданный отпор, который финны дали советскому вторжению, если не “пробуждением Финна”?

     “Читайте «Поминки» и обрящете”, — говорил Джойс. Но за грохотом канонады орудий мир его не слышал.

     Джойс никогда не боялся выглядеть наглым, дерзким, циничным. Но позволить себе быть смешным и жалким он не мог. А именно так на фоне начинавшегося кошмара человечества выглядела его вера в собственную книгу, его вечное требование, которое он не считал нужным отменять из-за какой-то там войны: “Я требую от своего читателя, чтобы он посвятил всю жизнь чтению моих книг”. Нет, на таких условиях в конце тридцатых — начале сороковых договориться с миром Джойс, конечно, не мог.

     Он снова начинает часто напиваться, обрывает общение с кругом друзей, и так не самым широким, а потом и вовсе уезжает из охваченного войной Парижа в деревушку Сен-Жеран-ле-Пюи. Там он впервые за десятилетия замолкает: почти ничего не пишет, ни над чем не работает. Вот как описывал в книге “Улисс в русском зеркале” этот последний год жизни Джойса его переводчик и биограф Сергей Хоружий: “Он поздно вставал, ворча: «Чего ради подыматься?» — и бесцельно бродил по сельским дорогам: высокая тощая фигура в длинном черном плаще и черных очках, с тонкой палкой слепца, с карманами, полными камней, — отгонять собак, которых боялся панически. Угрюмое молчание стало его привычной манерой”.

     В декабре 1940 года он уедет в Швейцарию, в близко знакомый когда-то Цюрих, а уже в январе 1941 года отправится на свою загробную Итаку, в описанный с таким талантом Аид, в вечную ночь поминок по Джеймсу Джойсу.

     Последние полтора года в жизни художника — это череда ударов, потерь и разочарований. Завершающее свидание Джойса с миром, на которое, к несчастью, почти никто не пришел.

     Однако этот мрачный сценарий — при всей немыслимости и невместимости “Поминок по Финнегану” — не был предопределен. Мне представляется, что Джойс разминулся со своей эпохой во многом потому, что ему просто не повезло.

     Я иногда задумываюсь над тем, что бы случилось, если бы он не успел опубликовать свой последний роман в 1939 году. Возможно, начавшаяся в сентябре того же года мировая война вынудила бы его отложить публикацию на несколько лет. Возможно, Джойс не был бы раздавлен безразличием публики к тексту, который в его представлении должен был превзойти даже “Улисса”, и его здоровья хватило бы на больший срок. Возможно, он переждал бы в Швейцарии Вторую мировую войну так же, как переждал Первую. И тогда, возможно, все сложилось бы совсем иначе.

     Джойс вернулся бы в Париж и опубликовал свой странный текст в 1946 году. И то, что для него самого было ответом на главный вопрос жизни, вселенной, для публики — читателей, критиков, коллег — стало бы истошным криком, раздавшимся в ответ на ужасы Второй мировой войны.

     И уже новые люди — люди, пережившие Холокост, — открыли бы “Поминки по Финнегану” и не отложили бы их в сторону, как нечто непонятное и неуместное, а ужаснулись, увидев в этом тексте пророчество о себе, о мраке ночи, опустившемся на Европу.

     И уже Адорно сказал бы: “Если литература после Освенцима и возможна, то только такая, в которой Вердоны катапустируют ночебаллистику от взгорноголовых белоребят, потому что все старые слова мертвы”.

     Словом, так, возможно, могло бы быть. Но так не стало. Джойс потерпел последнюю неудачу, оставив свою великую книгу потомкам: противопоставить себя современникам в этот раз ему не удалось.

Светский бездельник

Накануне Первой мировой войны, в 1913 году, Марселю Прусту 42 года. Джойс к этому возрасту уже опубликовал “Улисса” и стал одним из самых влиятельных авторов по обе стороны Атлантического океана. Пруст же пока известен прежде всего тем, что уже двадцать лет ходит в “подающих надежды молодых писателях”, а злые языки до сих пор припоминают ему его прозаический дебют.

     В 1896 году в парижском издательстве “Кальман-Леви” вышло первое произведение молодого французского автора — сборник стихов и рассказов “Утехи и дни”. В продажу поступило изысканное издание — с иллюстрациями Мадлен Лемер, предисловием Анатоля Франса и несколькими пьесами композитора Рейнальдо Ана, написавшего их специально для этого сборника. Однако книга плохо продавалась прежде всего из-за своей цены, которую в обществе сочли неоправданно высокой: купить “Утехи и дни” можно было за 13,5 франков.

     Стоимость литературного дебюта Марселя Пруста скоро стала поводом для светского анекдота. Один литературный критик жалуется другому, что ему пришлось раскошелиться на “Утехи и дни”, поскольку он должен был написать отзыв. Второй же в ответ замечает, что книга, в сущности, не такая уж и дорогая: 4 франка за предисловие Анатоля Франса, 4 франка за иллюстрации Мадлен Лемер, 4 франка за пьесы Рейнальдо Ана, 1 франк за прозу Пруста и еще 50 сантимов — за его стихи.

     Примерно с таким багажом Марсель Пруст подходит к десятым годам двадцатого века — и сталкивается с тем, что никто не хочет печатать его роман “В сторону Сванна” (книгу, которая впоследствии станет первым томом “Поисков утраченного времени”).

     Весь 1912 и начало 1913 года для Пруста — это череда чувствительных поражений. Одни редакции игнорируют его рукопись и возвращают ее, даже не заглянув в текст. Другие отказывают, не скрывая своих мотивов: так, Жак Мадлен, член редколлегии “Фигаро”, высказался против публикации, поскольку нашел, что “даже после прочтения семисот страниц текста все еще остается непонятным, о чем в романе идет речь”. Третьи отказываются опубликовать хотя бы фрагменты. Наконец, четвертые даже не пытаются подобрать слова. Последней каплей в этом водопаде разочарований станет отказ издательства “Оллендорф”, чей директор Альфред Умбло скажет: “Я, может быть, глуп как пробка, но я не понимаю, зачем мне на протяжении тридцати страниц читать, как какой-то человек ворочается в постели перед тем, как заснуть”.

     Так что в 1913 году Марсель Пруст выпускает роман “В сторону Сванна” за свой счет в небольшом парижском издательстве “Грассе”. Однако то, что должно было стать венцом его писательских унижений, неожиданно стало первым в его жизни настоящим успехом.

     Книга была благосклонно принята и критиками, и читателями — роман заметили, роман покупали, роман обсуждали. И вот на сорок третьем году жизни писатель, всегда подававший надежды, лежит у себя дома в постели и готов принимать поздравления. Те, кто еще вчера отказывали ему в публикации, сегодня выстраиваются в очередь, чтобы принести извинения и заверить мсье Пруста в том, что они бы очень желали опубликовать продолжение его романа.

     Экономка Пруста Селеста Альбаре будет позже так вспоминать это время:

     “Господин Пруст, обыкновенно столь нетерпеливый, теперь совсем не спешил:

     — Ах вот как, значит, светский бездельник их все-таки интересует. А мы пока повременим, верно, Селеста? Сами явятся, ведь теперь все в моих руках. Да, повременим”.

     Селеста к этому добавляла, что эта игра забавляла Марселя, но, как скоро станет ясно, к принципу “повременим” он отнесется весьма серьезно.

     Последний предвоенный год стал для Пруста первым большим успехом, так что теперь он старается не упустить свой шанс — и готовит к публикации второй том романа. Ему хочется, чтобы продолжение увидело свет как можно быстрее, и читатель, увлекшийся первой книгой, поскорее встретился бы со второй.

     Летом 1914 года публикация романа “Под сенью девушек в цвету”, второй части “Поисков”, выходит на финишную прямую — книга уже сдана в набор и должна вот-вот выйти, но все эти планы прерывает мировая война.

     Деятельность небольшого издательства “Грассе”, где Пруст опубликовал первый том и где должен был выйти второй, приостанавливается: часть сотрудников мобилизуют, а сам Грассе выезжает в Швейцарию. Книга Пруста повисает в воздухе.

“Повременим”

С самых первых дней войны Пруст воспринимает ее серьезно. Он понимает, что это не “временные трудности”, он убежден, что война не закончится быстро, так что надежд на скорую нормализацию — и публикацию уже почти случившейся книги — у него нет. Тем не менее Пруст пока не представляет, как сильно война повлияет и на его роман, и на его жизнь, а потому какое-то время он пытается жить словно “по соседству” с войной.

     Нагляднее всего это проявится в его решении поехать в сентябре 1914 года к морю. На протяжении многих лет Пруст каждое лето уезжал к побережью Атлантического океана, в город Кабур (именно он станет прототипом романного Бальбека), останавливаясь там в Гранд-отеле. В этом году, несмотря на начавшуюся войну, Пруст решает не изменять своей привычке.

     Однако поездка 1914 года оказывается очень непохожа на все предыдущие.

     На вокзал Сен-Лазар, откуда отправлялись поезда в Кабур, идти приходится пешком: свободного такси найти не удается. И вот Пруст — в сопровождении экономки Селесты и секретаря Эрнеста Форсгрена — идет по Парижу к вокзалу с циклопическим, напоминающим один из гиперперечней Джойса, багажом. Дело в том, что Пруст всегда возил с собой в Кабур не только все свои рукописи и целую аптеку от астмы, но и гору одежды. Селеста утверждала, что он ничего не надевал дважды, к тому же даже летом Пруст мерз, так что, уезжая к морю, он брал с собой — помимо белья, рубашек, галстуков — несколько шерстяных пальто, к каждому из которых, разумеется, прилагалась своя шляпа. Венчали этот и без того солидный багаж собственные одеяла. Необходимость приезжать в один из лучших отелей Франции со своим постельным бельем Пруст объяснял так: “На зиму гостиница закрывается. Как бы они ни проветривали, их одеяла пахнут нафталином, и мне это неприятно”.

     Однако прогулкой до вокзала с огромным дорожным сундуком приключения Пруста не закончились. Поезд был переполнен, так что ему, привыкшему к путешествиям первым классом, пришлось довольствоваться третьим. Более того: Эрнест и Селеста проедут весь путь стоя, а Прусту сидячее место достанется лишь благодаря его болезненному виду. Вместо привычных нескольких часов поездка растянется почти на сутки: на дорогах охваченной войной Франции царит хаос.

     Казалось, что знакомый номер в Гранд-отеле в Кабуре даст Прусту желанную передышку, и жизнь — пусть ненадолго — войдет в прежнюю колею. Однако война ничего не оставляет прежним. Вскоре начнется кровавая битва на Марне, и в отеле будут ожидать размещения раненых.

     Здесь показания свидетелей разнятся: часть биографов Пруста не просто утверждает, что один или несколько этажей Гранд-отеля были отданы под раненых французских солдат, но и добавляет, что Пруст регулярно передавал им конфеты и другие маленькие подарки. Однако участница “экспедиции” в Кабур, экономка Селеста, уверяла, что никаких раненых на протяжении их пребывания в Гранд-отеле не было — был только слух о раненых. Их то ли обещали разместить — из-за чего части постояльцев пришлось бы уехать, то ли просто предупредили, что раненые могут приехать, хотя и уверяли, что на постояльцах отеля это никак не скажется; словом, ни спокойствия, ни определенности эта ситуация не добавляла.

     Впрочем, и без раненых Гранд-отель в этом году отличался от того, к чему Пруст привык. Постояльцев там было сперва слишком много, поскольку на фоне военных действий люди массово покидали Париж, потом стало слишком мало, из-за того что часть отеля то ли реквизировали, то ли обещали реквизировать, да и сезон уже заканчивался, так что многие разъехались сами по себе.

     Параллельно с этими бытовыми беспокойствами Пруст постоянно переживает за своего брата Робера, которого мобилизовали на второй день войны и который находится сейчас в войсках в Вердене.

     Более того: события на фронте в какой-то момент парализуют французскую банковскую систему. Помня об осаде Парижа в ходе франко-прусской войны, часть правительства — а вместе с ним и банков — эвакуируется в Бордо, так что на какое-то время из-за отсутствия сообщения почти прекращаются банковские операции. И когда Пруст потратит деньги, взятые с собой из Парижа, новые раздобыть будет уже негде.

     Эта странная и так не похожая на предыдущие поездка к морю скоро закончится. Пруст оставит Кабур и вернется в Париж. На обратном пути, уже в поезде, у него будет страшный приступ удушья, так что он едва доберется до своей квартиры живым.

     Вечером того же дня, лежа в кровати, он скажет Селесте: “Дорогая Селеста, я должен сказать вам одну вещь. Мы съездили в Кабур, но теперь с этим покончено: я уже никуда больше не поеду. Солдаты выполняют свой долг, а раз уж я не могу драться, как они, мое дело писать книгу, заниматься своей работой. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на что-нибудь другое”.

     Этой поездки к морю Прусту хватило, чтобы на собственном опыте понять: если что-то во время войны и остается прежним, то лишь по случайности. А правило таково, что наши такси и поезда, наши банки и отели, наши судьбы и жизни не будут прежними — по крайней мере пока идет война, однако и после нее, скорее всего, тоже.

     И тогда Пруст берет на вооружение свой новый принцип: повременить. До июля 1914 года он хотел опубликовать второй том романа как можно быстрее — на волне предыдущего успеха. Теперь он понимает, что начало войны все изменило, и людям будет теперь не до его книги.

     Формально публикация прекращена, поскольку издательство “Грассе” приостанавливает работу. Однако Пруст с готовностью покоряется этому обстоятельству. Он не ищет других издателей, а когда они находят его — в1916 году Гастон Галлимар обсуждает с Прустом публикацию его книги в своем издательском доме, — не торопится принимать их предложения. Он не ищет способов опубликовать роман как можно скорее и, кажется, ждет более подходящего момента.

     Впрочем, он не просто ждет. В годы войны Пруст продолжает работать над книгой: иногда в тишине своей спальни, иногда в ее грохоте. Париж бомбят — немецкие дирижабли регулярно показываются над городом, и во время авианалетов Пруст требует, чтобы Селеста спускалась в подвал. Когда она отказывается прятаться без него, он объясняет, что не станет уходить, потому что здесь, наверху, остаются все его рукописи — и бросить их он не может.

     В эти мрачные и тяжелые годы войны, наполненные для Пруста потерями и страхами, он продолжает работать над своей книгой: развивает ее, дописывает, расширяет. К прерванной в 1914 году публикации он вернется лишь спустя несколько лет. Документ, разрешающий выпуск романа в печать в издательстве “Галлимар”, Пруст подпишет только в июле 1918 года.

     Второй том “Поисков” выйдет в свет в первый послевоенный год — 1919-й. И окажется, что книга дождалась своего часа. “Под сенью девушек в цвету” — этот воздушный, легкий, волшебный текст, этот пузырек с довоенным воздухом, довоенными нарядами, довоенной жизнью завоюет в голосовании жюри с теннисным счетом 6:4 главную литературную премию Франции — Гонкуровскую.

     Не стоит вместе с тем думать, что война никак не повлияла на содержание романа Пруста, что “Поиски” за эти четыре года успели лишь разрастись — и только. Пруст понимал, что его герои, помещенные в определенные исторические обстоятельства, не могут прожить теперь ту жизнь, что была суждена им раньше — до того, как в их судьбах случилась мировая война.

     А потому в его тексте начинают тут и там появляться предвосхищения грядущей катастрофы, ее мрачные предзнаменования. Пруст тем не менее не подчиняется политической конъюнктуре, так что самые красноречивые картины войны — бомбежки Парижа, жизнь в тылу и служба его героев на фронте — появятся только в седьмом, последнем, томе романа, который даже не будет опубликован при жизни автора. За время войны Пруст овладел редким искусством: не закрываться от реальности, принимать и учитывать ее, но вместе с тем не позволять ей диктовать себе.

     Испытать этот принцип еще раз Прусту не доведется: он умрет в 1922 году, так что Первая мировая останется его единственным и главным военным испытанием. Она станет для него великой трагедией и круто изменит его жизнь, она изменит общество вокруг него, изменит его город, его привычки и его роман — но сам Пруст не изменит своему пути.

И снова Триест

После Первой мировой войны Джеймс Джойс вернется в Триест — город, который был его домом на протяжении многих лет, город, который он любил, где до войны нашел для себя почти идеальную квартиру (а квартирный вопрос, как мы знаем из писем Джойса, мучил его всю жизнь).

     Но в 1919 году, когда Джойс возвращается в послевоенный Триест, все оказывается не таким, каким было раньше. Во-первых, с квартирой по адресу виа Донато Браманте 4, где он жил, приходится расстаться. Джойс так хотел сохранить ее за собой, что, уехав в 1915 году в Цюрих, продолжал платить хозяину арендную плату — чтобы было куда вернуться. Однако в конце войны итальянское правительство заботит не возвращение Джеймса Джойса, а возвращение тысяч итальянских офицеров с фронта. Это обстоятельство провоцирует жилищный кризис, так что правительство обязывает часть домовладельцев сдавать свои квартиры нуждающимся в жилье военным. Квартира Джойса попадает в число таковых.

     Теперь он останавливается по адресу виа делла Санита 2, где живет в квартире с окнами на бордель. Более того — он вынужден делить ее с без малого дюжиной других обитателей. В письме Эзре Паунду в июне 1920 года Джойс жалуется:

     “Я живу в квартире с одиннадцатью другими людьми, и в таких условиях — без необходимых мне тишины и спокойствия — работать над «Улиссом» невыносимо тяжело”.

     Решить это затруднение переездом не получается: хозяева требуют от будущих жильцов сразу вносить залог в размере двадцати, а иногда даже тридцати тысяч лир — этих денег у Джойса нет. Цены на все — в сравнении с довоенными — выросли почти в десять раз, так что самые элементарные бытовые условия жизни Джойса и его семьи в послевоенном Триесте поражают воображение. Среди прочего, например, ему буквально нечего носить:

     “У меня нет одежды, и купить я себе ничего не могу. Другие члены моей семьи ходят пока в приличных вещах, купленных еще в Швейцарии. Я же ношу ботинки своего сына (они велики мне на два размера) и один из не пригодившихся ему костюмов, который слишком узок мне в плечах, а также другие вещи, принадлежащие моему брату и шурину. Я не могу ничего себе здесь позволить… Пока за фунт стерлинга давали сто или девяносто лир, мне удавалось хоть как-то справляться с местными ценами. Но сегодня за фунт дают шестьдесят две лиры, а шурин (он работает в банке) говорит, что падение курса будет продолжаться… Если за фунт начнут давать пятьдесят лир, то я просто не выплыву — я утону”.

     Нет, Джойс не утонет в Триесте в 1920 году, его спасет Эзра Паунд, который вытащит его из этого кошмара: Джойс навсегда покинет любимый некогда город и переедет в Париж. Однако этих восьми с половиной месяцев послевоенной триестской жизни Джойса вполне достаточно, чтобы иллюстрировать тезис, часто повторяющийся в его биографиях: “Джойс не заметил Первую мировую войну”. Отчасти это справедливо — как минимум, на идеологическом уровне, — очень хотел “не заметить”, остаться “над схваткой” до тех пор, пока канонада не мешает работать. Но даже если ты не замечаешь (или делаешь вид, что не замечаешь) трагедию, которая разворачивается рядом с тобой, она все равно заметит тебя.

     История возвращения художника в Триест наглядно показывает: можно сколько угодно игнорировать войну, делать вид, что ничего не изменилось, можно относиться к войне иронически или философски… Однако потом тебе все равно придется недоумевать: как же так получилось, что ты сидишь в ботинках своего сына, в постоянном шуме квартиры, населенной десятком человек, что у тебя ни на что не хватает денег, и ты смотришь в окно на бордель?

     Да, войну можно игнорировать — если, конечно, не учитывать моральный аспект. Но она все равно не станет игнорировать тебя, ибо “нет человека, который был бы как Остров, сам по себе”.

     А закончить эту историю — о двух авторах и двух войнах — мне кажется необходимым цитатой из дневника третьего автора о третьей войне. Это фрагмент военного дневника киевлянки Ольги Брагиной, переводчицы Джойса, чье переложение “Поминок по Финнегану” цитировалось выше. Вот что она писала ранним утром 26 февраля 2022 года из Киева:

 

Мы все в школе читали Тютчева — блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, — но для нас это были просто слова, я никогда не думала, что в нашем спальном районе будут перестрелки и десант, нашей главной проблемой всегда были пробки на мосту и переполненный в час пик транспорт.

     Мы пошли в бомбоубежище, мы были очень напуганы, потому что пишут, что панельный дом при взрыве складывается блоками. Бомбоубежище в кирпичной поликлинике, так там сидели втроем на двух табуретках, говорили, что в селе Погребы работала сирена, говорю папе: “Эти табуретки купили в восьмидесятых, и вот мы сидим на них в бомбоубежище, вот стабильность”. На лавочке один пьяный мужик говорит другому: “Я хочу так поговорить с каждым”. Говорю папе: “Здесь лучшие люди города, если бы не война, можно было бы подумать, что Новый год”. Говорю маме: “Мы здесь, как в поэме Ахматовой «Реквием»”. Мама говорит: “Мы ведь и стоим здесь сейчас, чтобы потом не стало, как в этой поэме”.

2023 г.

Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал
bottom of page