top of page
The Fifth Wave Volume 2 (5) cover

Борис Херсонский Жить с оглядкой. Стихи

Людмила Херсонская Дикие птицы. Стихи

Каринэ Арутюнова Вторая милость. Записи военного времени

Полина Барскова Итоги года, или Безумцы 9-й улицы. Стихи

Дмитрий Петров “Родительский день”. Главы из повести

Юрий Смирнов Вальхалла, штат Виктория. Стихи

Сергей Юрьенен Два рассказа 

Олег Дозморов Легким взрывом. Стихи

Григорий Стариковский О чем плачут персы. Эссе

Михаил Эпштейн От первой до пятой волны: Нина Берберова как героиня нашего времени. Эссе

Наталья Иванова Трифонов и стены страха. Эссе

 

ПАМЯТИ ЛЬВА РУБИНШТЕЙНА

Михаил Айзенберг Появление автора 

Татьяна Гнедовская Непоседливый стоик

Об авторах

Памяти Льва Рубинштейна

Лев Семёнович Рубинштейн (19.02.1947 — 14.01.2024) — поэт, эссеист, журналист, общественный деятель — был 8 января 2024 года сбит машиной и через несколько дней скончался. Похоронен на Малаховском кладбище. Эта публикация — дань его светлой памяти.

Михаил Айзенберг

Появление автора

— Из всех искусств важнейшим для нас является искусство общения, — говорил Лев Рубинштейн с тем легким интонационным нажимом, что сопровождал обычно его mot. — Может быть, самый важный литературный жанр современности — тот, которым мы сейчас и занимаемся: разговор на кухне. Жанр, обрати внимание, совершенно синкретический.

     Здесь очень важна дата: 1983. Уже закончились семидесятые, первое десятилетие новой эпохи — очередное “начало времен”. В такое время и литература — в какой-то главной своей интенции — начинается заново. Собственно, с разговора на кухне.

     Разговор — это мышление, отчасти перенявшее у реальности ее стихийный и противоречивый порядок, а возникающий в разговоре язык — ключ к твоему существованию. Есть у разговора и еще одно замечательное, едва ли не самое продуктивное свойство: чужие слова там слышнее собственных и куда лучше запоминаются.

     Тексты Рубинштейна, учась у разговора и подражая ему, то как ученик, то как пересмешник, искали возможность сделать разговор литературой. Но не какой-то определенной, конвенциональной, а именно такой — живущей смешением всего со всем. В них очень ощутим этот начальный синкретизм: словесность до родового разделения. (И только с середины восьмидесятых они начинают — как будто неосознанно — искать свою родовую принадлежность, припадая то к драме, то к прозе, то к чистой — без кавычек — лирике.)

 

“Начало времен” понуждало относиться по-новому к самой новизне: не изобретать непривычные приемы, а искать другое состояние, другое вещество литературы. Рубинштейн и другие авторы-концептуалисты (их, впрочем, так обозначили далеко не сразу) искали это не изнутри слов, а поверх слов — и именно чужих слов — в совершенно иначе устроенной связности стиховой речи, в ее новаторском синтаксисе.

     И здесь “случай Рубинштейна” оказался настолько ярким озарением, что его новации почти сразу стали на редкость убедительны: стали безусловным литературным фактом. Это дополнительно подтверждалось и конструктивной внятностью его работы. Каждая следующая вещь превосходила предыдущую, заявляя масштабность открытия. А “Время идет” (1990) и еще несколько вещей начала девяностых это уже шедевры в полный рост — явления какого-то абсолютного качества.

     Первые опыты Рубинштейна (середины семидесятых) вполне радикальны. Текст становится объектом экспериментальных манипуляций, превращаясь то в предмет, то в процесс. Например, отдельные строчки произведения располагаются на разных гранях бумажного октаэдра. Или в другом случае фрагменты текста раздаются слушателям, и те должны зачитывать их сами — по принципу лото. Литературное чтение превращается в подобие перформанса, а то и просто в оживленную игру.

     Скоро появились и знаменитые Лёвины карточки, чередующие фрагменты совершенно разных языков: от вульгарно-обиходного до рафинированного ученого сленга, минуя иерархию и жанровое разделение. Как правило, это что-то подобное спору о благородстве происхождения. “Белые” обычно начинают, “черные” всегда выигрывают: то есть низкие жанры и далекие от литературы речевые слои обнаруживаются как наиболее жизнеспособные в плане поэтической речи. Не случайно статья о Рубинштейне, написанная Д. А. Приговым, называлась “Как вернуться в литературу, оставаясь в ней, но выйдя из нее сухим”. Поразительно точное название.

     Автору важно понять, как речь исхитряется обходиться случайными, окольными словами, как в интонации, в ритме, в паузе находят себя смысл и лирическое переживание. Он умудряется реагировать эстетически на то, что все воспринимают как шум, как помехи. То есть на то, что другим мешает слушать.

     Довольно скоро и Рубинштейну, и остальным стало очевидно, что устное исполнение таких вещей является для них наиболее органичной презентацией. Перейдя к практике чтения вслух, Рубинштейн стал активнее работать с интонацией и паузой, довольно скоро доведя эту работу до высочайшего совершенства.

     Смена голосов диктуется точно выверенным ритмом поддержанных и обманутых читательских ожиданий. Этот ритм и строит форму. Система впускает в себя только то, что способствует определенной ритмической, а вернее мелодической организации. Тут необходим слух дирижера и воля композитора.

     Именно это Лёвино ноу-хау имело далеко идущие последствия, о которых он скорее всего и не подозревал в начале своей деятельности. Дело в том, что его выступления все очевиднее становились коллективными действиями (вспомним название группы его первого литературного спутника Андрея Монастырского).

     Изобретая такую “свою” литературу, Рубинштейн предъявил и другой род авторства: ни в коем случае не “поэт и толпа”. Автор здесь не демиург, а слушатель и очевидец, его позиция до крайности противоположна романтической.

     Не очень понятно даже, кто именно здесь автор: тот, кто произнес какие-то фразы, или тот, кто их услышал и записал, а теперь записанное читает вслух. Но слышимый голос исполнителя не есть голос автора: истинный автор все слышит, но ничего не произносит. Все свои права он отдает другим голосам.

     “Автор среди нас” — вот единственное, что о нем известно.

 

Рубинштейна отличали особые свойства, идеально подходящие для такого именно рода авторства. Да, абсолютный слух. А еще артистизм, веселый и находчивый ум. Редкая литературная изобретательность. И какая-то мягкая ирония, с которой автор обнаруживал новые художественные возможности в самых неожиданных местах.

     Деликатность и внимательность, доброжелательное любопытство — эти чисто человеческие качества Лёвы становились еще и авторскими характеристиками. Со временем провести границу между “такой человек” и “такой автор” становилось все труднее. Весь его человеческий состав проникался авторством, приспосабливаясь для длительных некорыстных и умных усилий.

     Все более личным становился его литературный материал, и писательство Рубинштейна превращалось в речевую стихию, выбирающую ту форму, которую ей предлагают обстоятельства. Общее движение, в котором на равных присутствуют воспоминания, культурные байки, истории из жизни знакомых или их детей, да и просто анекдоты, меняло свою природу, перерастало ее, становясь подобием эпоса, создающегося и работающего во множестве регистров.

     Но вот что существенно: это личное и частное со временем включало в себя все больше общего и даже общественного.

     Очень пригодился опыт начальной, сугубо инновационной художественной практики, привычной частью которой были манипуляции с “готовой вещью” (реди-мейд). Только само это понятие с изменением авторской позиции расширялось, захватывая самые неожиданные области. И последняя книга Рубинштейна “Бегущая строка” почти целиком составлена из таких “готовых вещей”.

     Это была общая речь, но Лёва процеживал ее сквозь свое золотое ситечко, и все смотрели на собственные преображенные слова с радостным изумлением.

     Так же оживали в его исполнении военные песни — хранящиеся на дне памяти тенора и баритоны из черной радиоточки, попадающие в ноты, а все же невыносимо фальшивящие. И вдруг зазвучал голос, снимающий эту фальшь, возвращающий человеческую интонацию многим песенным шедеврам.

     Его легкое, разноприродное авторство долго маскировало “появление героя”: мы как будто не решались признать героя в таком не величавом, совсем не монументальном авторе.

     С годами Лёва все больше напоминал кузнечика. Даже характером движений: мгновенным перелетом с одного места на другое (и из одной компании в другую). И это тоже был способ превращения частного лица в общественное явление.

     Но в какой-то момент (растянутый, впрочем, на несколько лет) качество перешло в количество. Можно отметить и ту временную точку, когда метаморфоза стала очевидной.

     Когда-то я сам, своими ушами расслышал краешек разговора двух незнакомых молодых людей: “Как писал Рубинштейн: есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе…” Похоже, общество просто навязывало Рубинштейну такой способ литературного бытования, и все к этому постепенно привыкли.

     Или свидетельство из 2012 года: большая протестная толпа перед тбилисским университетом хором повторяет за выступающим по фразе какой-то текст. Удивленный наблюдатель замечает в скандировании признаки ритмической организации, явно поэтического толка. Скоро выясняется, что толпа хором зачитывает “Программу совместных переживаний” Рубинштейна в переводе на грузинский. Вот уж действительно: “Нам не дано предугадать”.

     В том же году портрет Рубинштейна публикует на обложке модный молодежный журнал “Большой город”. Мне кажется, именно в это время множество молодых людей (целый слой) стало смотреть на Рубинштейна одновременно и как на “своего”, и как на учителя, а это крайне редкий случай. Одно из необходимых условий — чтобы “старший” никоим образом не настаивал на своей учительской роли, да и просто на своем старшинстве.

     Мы способны учиться только у тех, кто учит мыслить об истине, но — ради Бога! — не самой истине. Истина — понятие динамическое, в этом ее природа (из чего не следует, что ее нет вовсе).

     И здесь, похоже, нашло свое расширенное продолжение то, что началось на несколько десятилетий раньше. Еще где-то в середине семидесятых “вторая культура” стала бурно рекрутировать новых людей — причем не обязательно литераторов, художников или музыкантов — как союзников в общей работе. Эти читатели, слушатели и зрители доверяли автору, охотно шли на совместный эксперимент, и в таких условиях даже очень герметический художественный опыт имел некоторый общественный резонанс. То есть система обнаружила новое для себя свойство социальной общности: свой малый круг стал ощущаться внутренним пространством с возможностью человеческих контактов, не помеченных социальной зоологией — не припечатанных социумом. Произошло какое-то отчуждение, выделение. Выстроилась некая, как говорят социологи, “мы-группа”.

     Начало этого процесса многие ощутили, но потом как-то перестали замечать, что тот же процесс продолжается исподволь и в других формах. При поздней советской власти это пространство кое-как научилось своей автономии и своей топографии. А потом его надо было заново мучительно “находить”.

     Мне кажется, что именно деятельность Рубинштейна работала на возникновение такого сообщества наиболее оперативно и долговременно: стала каким-то постоянным провокатором этого процесса. Даже внешняя необычность и самих его вещей, и их бытования апеллировало к сознанию скорее общественному, только другого рода: общественность как общность своего круга, где все понимается с полуслова. В значительной части он и создал эту общность, и оттого еще столько людей, как будто контуженных его смертью, такой скорбный хор в тысячи голосов.

     Больше сорока лет Рубинштейн постоянно замыкал какую-то цепь. Сейчас она разомкнута, но мы общими усилиями пытаемся восстановить движение тока.

     Настоящие победители опознаются в момент смерти. В особенности те, что заслужили не смерть, а гибель, да еще такую: на ходу, на лету. И то, что жизнь Лёвы закончилась не банальным умиранием, а полной гибелью всерьез означает, вероятно, ее особую отмеченность: знак принадлежности. Смерть включена в общее течение жизни, а гибель становится каким-то свидетельством — историческим событием.

     В конце концов все отходит на второй план, остается только то, из чего сделан человек. Стойкость и бесстрашие.

     Вот и понятие “корпус произведений” получает другой, расширенный смысл: включает в себя вообще все, что имеет отношение к данному человеку. Теперь это его метафорическое тело: его невидимо-телесное присутствие среди нас.

Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал
bottom of page